Последние ночи слышали они разве что пение волков, перекликающихся над сожженными городами. Вот про волка и споёт… Чурыня вдохнул морозный воздух.
Песню пропой мне, волк-одинец,
Зеленоглазый мой брат,
В час, когда туч пробивая свинец,
Зимние звезды горят.
Спой мне, что горе с тоской не навек,
Кончится время беды.
Спой мне, что скоро окрасят снег
Крови свежей следы.
Капает с белых клыков слюна,
В ноздри бьет страх чужака.
Кто говорит, будто кровь солона?
Врете — она сладка!
…Русскую землю укрыли снега,
Саван метели ей ткут,
Месяц острит молодые рога,
Холод предутренний лют.
В небе сквозь тучи звезда-студенец
Светом багровым сверкнет…
Песню печальную волк-одинец
Стылому бору поет.
[2]
Долго молчали. Наконец, воевода Коловрат приоткрыл опустившиеся было веки, улыбнулся:
— Ладно поешь. На сердце… прояснело.
А старый Сивоус примолвил:
— Не зря твой отец с самим Бояном равнялся, видно.
Мертвых на побоищах больше не тревожили — покуда орды не видать. Уж чего-чего, а остывших тел нынче хватало, долго искать бы не пришлось. Вскоре же их увидали в числе попросту несказанном.
Там, где был город Коломна, тела в доспехах усыпали весь берег. Тела лежали на льду и даже за Окой — воины разбитой рати искали спасения там, в лесах… Добежали не все… если вовсе добежал кто. Другие пытались укрыться в городе. И на их плечах в город ворвался враг. Ворота так и остались распахнуты, как рот мертвеца, и вспухшим языком между челюстями казалась щетинящаяся от стрел груда мертвецов промеж створками.
— В самый бы раз, как Тугарину княжичу, когда он к той Маре-Марене ездил, окликнуть — есть ли, мол, живой человек… - оглядываясь, проговорил Чурыня. — А он бы нам сказал, что то за сила, кто побил…
— Нынче и живого не надобно. Так спросим, — хмыкнул Златко, бывший Гаврило.
— Вот уж не к чему, — покрутил усом Сивоус. — Вон щиты наши. А вон, гляньте, со львом-зверем на дыбках — володимерские. Выслал, видать, Юрий Всеволодович, подмогу, не в пример Михайле Черниговскому….
— …И всей той подмоги достало тут полечь… — проговорил Догада.
— Сивоусе, подъедь, — окликнул воевода. — Доспех знакомый…
Только по доспеху лежавшего и можно было признать. Головы не было — видать, разжился добычей чужак. Может, и царю своему отвез на потеху — доспех знатный. Дощатый набор, вроде позолоченный даже, с круглой пластиной-зерцалом на груди, на ней Богоматерь-Одигитрия воздела руки, оберегая. Рядом с щитком — дыра от удара копейного, что щит с львом-зверем расщепил. А портов нет — не побрезговали чужаки с покойного стащить.
— Как, поди, незнакомый, — проворчал старый гридень. — Еремей это, Глебов сын, воевода, что, слышал, Всеволоду Юрьевичу нынче служит… служил, стало быть. А мне ведь при отце твоем, воевода, с ним переведаться приходилось, как они на наш город ходили. Тогда думалось, злее врагов не будет… А теперь — как во сне всё привиделось.
Все замолкли. Звезды мерцали над еще одним мёртвым городом, над побитой ратью двух князей.
От ворот города радостно закричал Глуздырь:
— Живые! Воевода, живых нашли!
— Ну, Чурыня, вот тебе твой «живой человек», — усмехнулся Сивоус, поворачивая коня на крик.
Живой, по правде сказать, был один. Взъерошенный парень, с молодой светлой бородою, в кольчуге поверх стеганого подлатника, в прилбице и без шлема.
— Кто таков будешь? — спросил с седла воевода.
— А ты это, добрый человек, вон у того своего гридня спроси, — ткнул «живой человек» пальцем в Головню. — Он, как послушать, про меня много чего такого знает, чего и сам за собой не ведаю. И с матушкой был знаком, и с бабкой… а с виду и не скажешь…
— Кольчугу изгадил, паскуда, — огрызнулся на взгляд воеводы рыжий гридень. — И кольчугу, и тулуп, и рубаху… да и больно, мать твою через тын…
— Кто ж тя разберет по ночи-то, кто ты есть, — без раскаяния пожал плечами светлобородый. — Думал, поганин отбившийся… слышу — верхом, а мне б конь не помешал. Я, промеж прочим, и по сю пору не знаю, кто вы такие. Что не нелюди эти, уже разобрался.
— Не эти, — усмехнулся Чурыня. — Не эти, другие…
— Какие еще другие? — моргнул «живой человек».
— Ты про навьих слыхал?
— Я много чего слыхал… особливо на Осенние Деды да на Карачун ввечеру, — усмехнулся светлобородый.
— Теперь гляди.
Светлобородый оскалился засмеяться, поводил глазами по лицам — и обронил улыбку с губ.
— А ты, земляк, не шутишь… то-то гляжу, глаза у вас, как у рысей, в темноте светятся, думал, показалось… Погодь, так я, — обернулся к Головне, — и впрямь тебе полпера от рогатины в спину вогнал?! Не померещилось мне?
— Чтоб кому другому про тебя так померещилось! — всё еще со злостью отозвался рыжий гридень.
Светлобородый перекрестился:
— Господи помилуй! Ну и дела творятся… И куда ж вы нынче?
— На пир, — воевода развернул коня. — С гостями незваными красного вина попить — да и их упоить вдоволь, допьяна. Чтоб назад не ушли.
Другие тоже разворачивали коней, потеряв всякий вкус к продолжению беседы. Парень помолчал, а потом окликнул:
— Эй, а коня дадите? А то мне пешком за вами не поспеть!
Сказался он Романом, гриднем и тезкой Романа Ингоревича, государева брата. Он был среди тех, кто успел доскакать до Коломны, а после пытался остановить ворогов на пороге. Не вышло. В сече загнали на стену, оттуда, с заборола, и ухнул вниз головой — на кучу тел под стеною. Хоть и не наземь упал, а дух отшиб, да сверху покойники навалились. Так и лежал без памяти… А орде далеко уйти вряд ли вышло. Сколько он там в трупье отлеживался — ну день, много два.
Но в Суздальской земле их ждала новая забота — войско чужаков разделилось. Несколько больших отрядов — как размыслили сообща воевода со старшими гриднями, по нескольку тысяч в каждом, — разошлись разными дорогами.
Надо б было главную орду гнать, царскую… да по следу разве поймешь?
Собрались у костра.
— Ну что, други, — подвел черту Коловрат. — Они разошлись, и нам расходиться пора. Кому куда идти — пусть жребий решает, поделим. А бить будем по-волчьи. Догоните свою орду — рассыпайтесь, обкладывайте со всех сторон, мёртвых подымайте. Десятки, сотни в сторону отходить станут — бейте. Сперва режьте всех, до единого. Чтоб канули в лес, как камень в воду. Чтоб души поганые безвестностью вымотать…