– Слово мое крепко...
А Орешник, стоявший у приоткрытой двери и глядевшей на них, чувствовал холодные кусачие мурашки на руках.
Не ему одному не нравилось то, что в доме их стало происходить. Цветана поворчала немного, но успокоилась – дочериным прихотям препон чинить не привыкла. А вот Желан со Златом встретили новоявленную сестрицу холодно, недобро. Сперва им, конечно, любопытно стало, ведь никогда у них не было сестры. А сестра, они себе так мыслили – это такая большая кукла, которую можно бить и толкать, а она станет кричать и плакать – ну, веселье какое! Первые дни ходили за нею по пятам, потом, осмелев, стали дразнить да пинать, за подол и за косы дергать. Особенно старался Желан, и Злат, во всем наследовавший старшему братцу, не отставал. Стоило Орешнику выглянуть за порог и увидеть Иволгу во дворе – непременно за нею волоклись то один, то другой, а то и двое разом. Сперва оно все вроде необидно было, не со зла. А потом Орешник как-то зашел за амбар – дворовой ему сказал, там сзади крыша прохудилась, он хотел посмотреть, – и увидел такое, что так и встал на месте.
Иволга лежала на земле, съежившись, обхватив коленки руками и туго натянув на них порванную юбку, и шипела, будто злая кошка, загнанная собаками на плетень. Черные глаза ее сверкали зло, но не такая это было злость, как в Медовицыных очах, когда она кого взглядом пригвоздить к стене надумывала. Это была такая злость, которая появляется от отчаяния, когда ничего другого не остается уже, кроме как шипеть и злиться. По оба бока от Иволги стояли Злат и Желан. У каждого в руке была длинная хворостина, и этими хворостинами они мерно, дружно, слаженно охаживали девочкины бока – Злат левый, Желан правый. Она, видать, пыталась вырываться и вертеться, потому что платье ее было все в грязи от подошв, заставлявших ее лежать смирно. Она и лежала теперь, вздрагивая, но не кричала, не плакала, только глядела так люто и с такою тоской, словно птица из тесной и грязной клетки.
Долго Орешник смотрел на это – уж всяко дольше, чем надо было. Сам не помнил, как потом сорвался с места, подскочил к сыновьям, повыхватывал у обоих хворостины – да с замахом огрел сложенными вдвое прутами по лицу сперва одного сына, потом другого. Те с воем поотскакивали, хотели бежать, но Орешник, изловчившись, схватил одного из них за шиворот – не глядя, какого. Попался Злат; Желан уже с криком бежал прочь. Орешник успел увидеть кровь на его щеке – рассекло прутиком.
– А-а-а, пусти, пусти, я мамке скажу! – крикнул Злат и зарыдал, когда Орешник встряхнул его, все еще крепко держа за шиворот.
– Вы что тут творили, нелюди? – спросил сквозь зубы. – Два здоровенных лба – против одной маленькой девочки. Вы что себе удумали, а? Совсем уже потеряли и срам, и разум?!
– Она ведьма! – выкрикнул Злат, кинув на притихшую Иволгу ненавидящий взгляд. – Ведьма, вот как! Матушку околдовала совсем, украла у нас! Она на нас теперь не глядит, не зовет поиграть – все только с ней, сучкой этой...
Орешник ударил его по губам. Несильно ударил, только когда грязное слово слетело с губ восьмилетнего мальчика. Тот заревел громче, размазывая по лицу слезы. И стало вдруг Орешнику противно, а больше того – стыдно за то, что это вот – его сын. Кто ж допустил, чтобы он вырос такой размазней и мразью? Сам ты, Орешник Мхович, и допустил...
– Иди, – сказал Орешник, пуская его, и тот тут же дал стрекача через двор, так что пятки засверкали. Орешник глядел ему вслед, хотя он уже скрылся, – и вдруг что-то снизу и сбоку налетело на него да так вцепилось и сжалось, что он вздрогнул и покачнулся, едва устояв на ногах.
То была Иволга, растрепанная, в порванном платье. Обхватила ручонками его за пояс и прижалась всем своим дрожащим тельцем к Орешниковой ноге, ткнулась личиком ему в бок. Орешник оторопело смотрел на нее, чувствуя, как она жмется и дрожит. Потом нерешительно опустил ладонь на чернявую макушку.
– Не бойся, милая, – сказал. – И прости... дурные они мальчишки, глупые. Они тебя больше не тронут.
Иволга вскинула голову. Личико ее, маленькое, худенькое, было таким серьезным, что в иной день это было бы смешно.
– Они говорят, я ее у них украла, – сказала девочка, вглядываясь в Орешника. – Но мне же ее не надо... не надо! Она сама меня заставляет воск лить, и книжки читать эти страшные, и травы ночью копать на погосте, спиной к луне... а я не хочу! Не хочу, пусть она меня отпустит, пусть они ее себе забирают назад!
Последние слова она прокричала – и, ткнувшись снова лицом Орешнику в бок, наконец расплакалась. Тут уж он не выдержал и взял ее на руки, и она тут же обхватила ручонками его шею. Орешник сел на скамью за амбаром, поглядывая на крышу – и впрямь прохудилась, – и сидел так, молча баюкая на руках дочку, которой у него не было и не будет никогда.
* * *
Он не знал, чего ждать от Медовицы после случая за амбаром – и удивился, когда она сделала вид, будто ничего не стряслось. Сыновей не наказала, конечно, но и к Орешнику не стала холодней – наоборот даже, ту ночь он долго еще помнил, при одной только мысли о ней в паху сладко замирало. С тех пор Злат и Желан Иволгу не задирали – то ли отца все-таки испугались, то ли мать им что-то об этом сказала, Орешник не знал. Делали теперь вид, будто вовсе ее нет, внимания уделяли ей не больше, чем любой из дворовых девок, хотя она с ними в одних горницах жила и ела. Наказать тем, видать, думали – а она их равнодушию только рада была. Еще больше времени стала проводить теперь за Медовицыной наукой, и все чаще видел Орешник ее, склонившую чернявую головку над книгой, старательно водящую тонким пальчиком по строкам, прилежно выговаривающую новые, все более сложные слова. Напоминала она Орешнику его самого, каким он был в ее годы, как старался постичь науку, которой учил отец, и не только оттого, что боялся ремня, а потому что любил Орешник отца и не хотел огорчить. И когда он подумал об этом, вдвое жальче стало ему эту девочку – для кого, бедная, трудится? Для чужой и жестокой бабы? С этой мыслью Орешник подошел как-то к Иволге, заглянул ей за плечо, погладил по голове, похвалил за учение. И так она вдруг расцвела – словно солнышко вышло из-за тучи, заволакивавшей лицо ее все эти месяцы. С той поры Орешник стал частенько заглядывать в горницу, когда Иволга там одна сидела. Заодно потихоньку вызнавал, чему ж там такому Медовица ее учит – любопытство его разбирало. А Иволга только и рада была – часами могла, сидя на скамье и болтая тонкими ножками, не доходящими еще до полу, щебетать и рассказывать Орешнику все, что узнала.
– А еще есть такая трава – называется колюка. Ее собирать надо на опушке меж тремя дубами и непременно в ущербную луну, а потом сушить на глиняной полочке, а потом меленько потолочь и хранить непременно в бычьем пузыре. Тогда еще через две луны надо обкурить этой травою стрелы, и ни одна птица тогда не уйдет от такой стрелы, и никакой злой наговор к такой стреле не прилипнет. А еще есть разрыв-трава...
И говорила, говорила – только сиди да слушай, и глаза ее блестели почти точно так, как глаза Медовицы, глянувшей на Орешника сквозь зазор в частоколе бани.
– Да ну! Вот оно как! Надо же! – дивился Орешник, лукаво поглядывая на девочку и видя, как ей радостно от его нарочитого удивления.