– Хорошие новости! За весь вечер ни одного слуха. Похоже, добрым жителям Аркадашана поднадоела эта история. Помазание на престол владыки Курдана назначено на будущее полнолуние, все обсуждают неизбежный рост цен на вино и возможное помилование заключенных. Еще неделя – и, думаю, посты на воротах ослабят. Тогда ты наконец сможешь уехать.
Альтаир сидел у окна комнаты в углу, откинувшись в тень. Оставаясь один или наедине с Рустамом, он снимал повязки, под которыми прятал от чужих взглядов рабское клеймо, и теперь рассеянно поглаживал его пальцами – за прошедшие недели у него появилась такая привычка. Грудь его была перебинтована, и вот это уже не было маскарадом. Впрочем, ему становилось лучше день ото дня, и Рустам подозревал, что однажды, вернувшись, найдет лишь распахнутое настежь окно.
– Ты что-нибудь ел сегодня? – спросил он, подходя к столу – и негромко вздохнул, увидев тарелку с нетронутым завтраком. – Это глупо, Альтаир. Ты жив – смирись с этим.
– Я все время думаю о двух вещах, – не оборачиваясь, сказал ассасин, и Рустам вздрогнул – за прошедшие три недели это были первые его слова. – Первая – отчего ты так добр ко мне. Это неприятно, – он слегка поморщился, – но объяснимо.
– Ты многому научил меня, – сказал Рустам. – С тобой я понял...
– Вторая вещь много хуже, – словно не слыша его и по-прежнему глядя в окно, продолжал Альтаир. – По правде, она куда больше, чем первая, занимает мои мысли. Она раскалывает мне голову. Она... – он тронул пальцами висок. – Она сводит меня с ума, шимран.
Рустам молча ждал. Альтаир наконец повернулся – медленно, с трудом, неуклюжим движением глиняного голема – и взглянул на него. ОнАссасин был бледен, глаза его запали и почернели. Он постарел на десять лет.
– Почему ты? Почему именно тебя боги избрали орудием мщенья? Не меня, жившего лишь ради этой мести... не меня, облеченного священным правом мстить! Тебя... Или ты больше меня заслужил? Или я меньше тебя был достоин?
Он замолчал и снова отвернулся. Рустаму было тяжело, почти больно смотреть на него. Знал ли он ответ? Нет. Но думал, что, быть может, обманутое доверие – не менее важная причина для мщенья, чем любая другая. Что вера, которая крепка, направляет руку, но вера, которая была обманута, направляет ее еще вернее. Он не жалел ни о чем, и все же ему по-прежнему казалось, что это не он швырял упреки и обвинения в лицо Ибрагима, не он вонзал клинок ему в сердце... Нет, то были оскорбленные боги внутри него – ведь что может оскорбить их сильнее, чем вера, которая была попрана? Попрана и уничтожена... и теперь ему придется учиться жить без нее. Он утратил больше, чем Альтаир. Да, наверное, он и впрямь больше заслужил свою месть.
– Спасибо, – услышал он шепот ассасина – чуть слышный, как дуновенье предрассветного ветра. – Спасибо, что не сказал этого вслух.
Минуты бежали в тишине. Уже почти совсем стемнело, но Альтаир не зажег лампу, и Рустам тоже не решался. Наконец ассасин поднялся и снял со спинки кровати бурнус.
– Прощай, шимран-бей.
– Ты уходишь? – он не смог сдержать удивления. – Но... еще рано! Твоя рана не до конца зажила, и к тому же посты хотя и ослаблены, но все еще бдят...
– Да, это было бы чересчур сложно для простого смертного, – улыбнулся Альтаир – тенью той, прежней улыбки. – Так же, как скакать по наклонным карнизам.
– Ты по-прежнему самоуверен, – нахмурился Рустам и скрестил руки на груди.
– А ты по-прежнему упрям, маленький шимран.
Рустам смотрел, как ассасин надевает пояс с ятаганом, натягивает перчатки, накидывает бурнус на плечи и поднимает капюшон. Шимран молчал, дал себе зарок молчать – и все же не смог удержаться.
– Куда ты пойдешь теперь? Вернешься к своим?
– Своим?.. У меня нет больше своих. У меня ничего нет теперь, Рустам-бей.
– Но где ты найдешь приют – с клеймом раба на лице?
Тот чуть заметно пожал плечами.
– Я верю, что в этом мире где-то есть место, где клеймо на лице значит не более, чем лживая клятва и растоптанная надежда.
– Это – твоя новая вера? Вера ассасина?
– Нет. Это вера Альтаира.
Рука его легла на ручку двери – та самая рука, что так красиво чертила по красной бумаге. Скрипнули дверные петли, застонала половица под подошвой сапога, попиравшего тела многих иншаров, беев и пашей.
– Если ты найдешь такое место, – сказал Рустам ему в спину, – ты сообщишь мне об этом?
Альтаир обернулся через плечо. Капюшон бросал тень на его глаза, но губы улыбались знакомо.
– Верь, шимран.
– Это будет вера Рустама, – серьезно кивнул тот.
А потом слушал, как удаляются по лестнице шаги – вверх, а не вниз, – и стучит раскрытая ставня, и чуть слышно скрипит черепица, и срывается с карниза потревоженный голубь; а потом – тишина.
22-25 июля 2007
Горький мед
1
– Эй, Орко! Там Умысловы девки в баню пошли. Быстрей, ну!
Веснушчатая рука впилась в его рукав и поволокла прочь, так что выбор у Орешника был невелик: то ли стряхнуть с себя эту руку, то ли покорно перебирать ногами. Стряхнуть Груздя он не мог, хотя и хотел, – рыжий, как ржа, пострел никакого стыда не знал, а осторожности в нем было не больше, чем ума. Ну кто еще стал бы вот так подбегать да орать на всю улицу – слушайте, мол, люди добрые, всем расскажем, куда собрались. Потому Орешник спорить не стал – ни к чему лишние взгляды притягивать. А еще потому, что Груздь ему нравился – смешной такой парень и бедовый в меру. С ним никогда не бывало скучно, даром что умом его Радо-матерь обделила. А может, потому и не бывало. Он и прежде, когда они с Орешником мельче были, измысливал вечно сумасшедшие выходки, за которые отец потом драл его в три ремня – а случалось, и Орешнику от собственного отца попадало, пособничал же... Всякий раз, поднимаясь со скамьи и потирая горящий от ивовой розги зад, Орешник давал зарок: что бы Груздь ни придумал теперь – ни ногой. И, конечно, всякий раз зарок нарушал.
Вот и сейчас – третьего дня еще Груздь прибежал к нему, чуть не повизгивая, будто пес, откопавший на заднем дворе сладкую косточку. В новой бане, сказал, – ну, той, которую у Золотого Брода весной выстроили, – в бревенчатом частоколе есть зазорина. И славная такая зазорина, большая, а прямо перед ней – кусты, понаползавшие к частоколу за лето. «Сечешь, к чему?» – спросил Груздь Орешника, задорно сверкая глазищами. Орешник сек – еще бы, баня-то бабья.
Он посмеялся над этим тогда, да и забыл. Не думал, по правде, что даже у Груздя наглости хватит. Золотой Брод совсем недалеко от кременского рынка, место людное, от зари до зари там снует народ с возами, телегами, да что там – сам Мох, Орешников батька, только этой дорогой и ездит через речку на рынок и назад. Да почитай полгорода за день проходит мимо этой треклятой бани! Нашли где выстроить. Речка, правда, совсем рядом, вода там хорошая, чистая. Говорили, кнеж нарочно повелел сделать перед банькой пруд: вырыть в земле длинную узкую яму, пустить по ней своенравную воду, чтоб не там текла, где вздумается, а там, где человек ей велит. Орешник слышал, как отец его обсуждал этот кнежий приказ со своими кумовьями, недовольно качая головой: где это видано, чтобы человек менял то, что богами положено? Ясное дело – все фарийцы проклятые, иноверы, замутили кнежу разум... Ну, замутили или нет, а пруд сделать научили, так что теперь и бабы могли, как мужики, выскочить из баньки – да прыг в славную холодную водичку, парок сбить. Прежде-то робели – не выйдешь ведь из банной избы в одной рубахе. А так, за частоколом, почему бы не выйти? В той бане даже истопницами – и то бабы. И почти всякий раз, проходя Золотым Бродом и слыша за частоколом плеск и смех, Орешник мимо воли сладко вздрагивал, воображая, что там сейчас, за бревнами, близко совсем...