Вернувшись к Шиповнику, обличник спросил, какая ему отведена комната, поднялся в нее и уснул спокойным крепким сном человека, выполнившего свой долг.
Но долг его был еще далек от окончательного выполнения, и он прекрасно об этом знал.
* * *
Три дня – столько отводилось Эйде Овейне, айлаэнской шоколаднице, и ее брату Ярту Овейну, студиозусу, чтобы добровольно сдать себя в руки Клирика Киана и позволить препроводить их в Бастиану, дабы могли они предстать пред Святейшими Отцами церкви для дачи объяснений в связи с подозрением в ереси. Этот срок – три дня – Святейшие Отцы давали всегда, коль уж доходило до привлечения Клириков. Сие означало, что случай ереси – особый, что он вовлекает в происходящее прочие лица, и обвиняемым предоставлялась возможность с полной добровольностью отдаться на милость слуг Божьих и посодействовать им всяческими путями. Говоря проще, церковь оставляла своим детям возможность искупления. Но дети всегда глупы, и редкие из них пользовались этим шансом. Многие, очень многие встречали слуг Божьих топорами и вилами, выставленными из окон. Тогда приходили Стражи. Но чаще Стражи приходили сразу. То, что на сей раз они не пришли, было одновременно великой удачей – и приговором, куда более страшным, чем быстрая смерть от меча в собственном домике, опрятном и уютном, с абрикосовым палисадником.
Домик, впрочем, все равно сожгут. Это также значилось в послании, которое Клирик Киан пришпилил своим кинжалом к двери дома женщины, которую он любил и которая любила его семь лет назад.
Она использовала весь отпущенный ей срок и пришла вечером последнего дня. Эйда Овейна, одна из самых красивых и самых влиятельных женщин Айлаэна, ехала по враз опустевшим улицам города, которым еще вчера владела почти безраздельно и который смотрел теперь сквозь щелочки в ставнях, как она держит путь на собственный погребальный костер. Она ехала верхом на породистой игреневой кобыле, такой же стройной и сухощавой, как сама госпожа Овейна, такой же надменной и прекрасной, так же роскошно и утонченно выряженной в лучшее, что только сыскалось в богатом доме Овейнов. На кобыле было белое кожаное седло, парчовая попона и уздечка, инкрустированная серебром, на госпоже Овейне – дорожное платье пурпурного бархата и белоснежный плащ, отороченный серебряной тесьмой. День выдался пасмурный – вообще лето в том году не задалось, дожди так и зарядили с самого солнцестояния, – и она надела капюшон, но не стала опускать его слишком низко, и синие глаза ее смотрели спокойно и твердо со смертельно бледного лица из-под аккуратно уложенных черных кос. Многие из тех, кто провожал ее взглядом, прижавшись к щелочкам между ставнями, плакали и делали охранный знак, хотя нелепо и даже кощунственно было призывать Кричащего в помощь этой женщине, которую сам Кричащий призвал для суда и кары.
Клирик Киан тоже смотрел на нее; его мертвые серые глаза, невероятно ясные, глядели спокойно и сухо, пока он стоял в воротах гостиницы «У Шиповника» (долго, ох долго еще люди будут обходить это место стороной!) – стоял, уперев кулак в пояс и наблюдая, как она приближается. И когда их взгляды встретились, его глаза, глаза того, кто звался когда-то Кианом Тамалем, ничуть не потеряли ни ясности своей, ни мертвенности.
– Ты пришла одна, – сказал он.
И это было первое, что она услышала от него – с тех пор, как он бросил ей в сердцах: «Тебе не понять!» – и вышел вон из дома в Бастиане, семь лет назад.
Эйда кивнула, глядя ему в лицо.
– Следует ли понимать это так, что брат твой, Ярт Овейн, презрел волю Кричащего и отверг его зов? – спокойно спросил Киан.
Она молчала. Игреневая кобылка помахивала мордой и хвостом, отгоняя ленивых, разморенных непогодой мух.
Не дождавшись ответа, Киан вывел за ворота собственного коня. Прежде чем сесть в седло, он подошел к Эйде, так близко, что ее нога в бархатной туфельке, твердо упиравшаяся в стремя, почти коснулась его обнаженной груди. Эйда опустила глаза – и встретилась взглядом с лицом, вытатуированным на коже Киана.
Нет. Не взглядом. Как можно встретить взгляд существа, глаза которого всегда закрыты?
– Пожалуйста, – сказал Киан, – надень это.
На его ладони лежала, свернувшись, маленькая кожистая змейка, испещренная иссиня-багровыми пятнышками. Увидев ее, Эйда вздрогнула. Она знала, что это, но никогда прежде не видала таких – и помыслить не могла, что однажды одна из них оплетет ее запястье. Но теперь она лишь все так же молча протянула руку. Пальцы Киана коснулись ее кисти. Змейка встрепенулась, будто живое существо, почувствовавшее теплое солнце, приподнялась, покачиваясь в воздухе, и скользнула с мозолистой мужской ладони к женской руке. Эйда содрогнулась от леденящего прикосновения, непроизвольно тряхнула рукой, будто желая сбросить эту скользкую дрянь, но змейка уже обвилась вокруг руки, впилась в нее всем своим кожистым тельцем, светлея, распластываясь до тех пор, пока не стала совершенно неотличима от собственной кожи Эйды – ее белой, нежной кожи.
И когда дрожь и рябь улеглись, стало казаться, словно кто-то нанес на запястье женщины причудливый синеватый узор – татуировку, подобную той, что темнела на груди Киана.
Эйда все разглядывала это клеймо на своей руке, когда Киан вскочил в седло и двинулся вперед, к черте города. И все еще глядя на клеймо, она тронула коленями бока своей кобылы, не думая и не понимая, что делает.
– Он совершил ошибку, Эйда, – сказал Киан. Он ехал чуть впереди и даже не повернул головы, говоря это. Его голос звучал мягко и безмятежно – таким, каким она его никогда не слышала. – Ему следовало прийти с тобой. Так было бы проще для всех.
Она молчала. Она боялась разрыдаться, а ей не хотелось показать слабость перед людьми, которые уважали ее и почитали последние семь лет. У нее еще будет время для слез – в другом месте, далеко отсюда.
Киан пустил коня рысью. Эйда сделала то же. И когда его жеребец пошел в галоп, кобыла Эйды пошла в галоп.
Зарядил моросистый летний дождь, и капли его будто огнем обжигали клеймо у нее на руке.
* * *
Покинув Айлаэн, Киан испытал смесь облегчения со смутной тревогой, как и всегда в подобных случаях. Позади было то, что многие считали в его деле самым трудным, и на сей раз оно вышло проще, чем он рассчитывал. Эйда Овейна занимала высокое положение в Айлаэне. Она была торговкой, но торговала редким и ценным товаром – горько-сладким напитком, весьма популярным в южных землях и в самой Бастиане. Мужское дело, мужская дерзость. Святейшие Отцы считали шоколадный напиток излишеством, дурманящим голову хуже вина, но не это стало причиной ареста Овейнов. Однако именно это могло стать причиной упрямства, столь частого у еретиков, особенно если они считают себя невиновными. Киан не знал, считает ли Эйда Овейна себя невиновной. Она не сказала ему ни слова с той самой минуты, как он увидел ее, медленно едущую навстречу ему по пустой айлаэнской улице. Он успел подумать тогда, что, когда они расставались, она не была так красива. В ней появилась зрелость, неизбежно красящая таких женщин, как Эйда, и достоинство, столь же неизбежно сопутствующее зрелости. Когда он подумал об этом, Обличье сказало: