Роща аббатства Сен-Николя-о-Буа с виду ничем не отличалась от дюжины прочих рощ, через которые лежал путь Жуанвиля и короля в последние дни. Отделившись от кортежа в Сен-Пурсене, Людовик двинулся по своим землям инкогнито, так, как, говорят, любил ездить когда-то король Ричард Львиное Сердце. Еще в Провансе, едва сойдя на берег и увидев толпу нищих, сгрудившихся на пристани, Людовик понял, сколь вредоносным было его долгое отсутствие. Ибо нищие эти были жителями города: матросы, рыбаки и плотники — честный люд, живший ныне на грани голода и носивший расползающиеся лохмотья. То были земли Карла Анжуйского, родного брата Людовика, то были его люди, и до такого состояния довело этих людей упрямство его короля, слишком, о, слишком долго искавшего свою обетованную землю.
Нищету, разруху, запустение, жестокое своеволие землевладельцев и прочие беззакония — всего этого вдоволь навидались Людовик и сопровождавший его Жуанвиль. Их никто не узнавал. Даже те, кто видели когда-то короля, не признали бы его теперь в этом постаревшем, худощавом, мрачном человеке с обветренным и сильно загоревшим лицом, с добела выцветшими волосами, в которых, несмотря на нестарые еще годы — королю было всего тридцать пять, — уже поблескивала седина. Одет он был более чем скромно, и не только потому, что скрывал свое имя, но и потому, что считал непозволительным рядиться в парчу и бархат, когда бедняки продают последнюю рубаху с плеч, чтоб накормить детей. Жуанвиль еле-еле уговорил его взять подбитый каракулем плащ, потому что в северных землях, куда Людовик непременно хотел наведаться, ночи в марте были еще очень холодными.
Одна из этих ночей уже вступала в свои права, когда рыцарь Жан со своим господином въехали в рощу, не слишком густую, но перечерченную зигзагами оврагов и завалин, через которые кони перебирались с трудом. Еще не совсем стемнело, и в сумерках сквозь переплетенные ветви берез и осин виднелось поле, с которого совсем недавно сошел снег — а здесь, в роще, он еще лежал кое-где грязноватыми куцыми пятнами, едва скрывая прошлогоднюю прелую траву.
Жуанвиль с Людовиком ехали шагом, осторожно направляя коней и следя, чтоб те не ступили ненароком в предательскую ямку, оставленную в земле растаявшим снегом, или в опустевшую за зиму кроличью нору. Было тихо, лишь несильный ветер шевелил верхушки деревьев с набухшими почками да изредка, треснув, падала всадникам под ноги отмерзшая ветка.
«Нету здесь ничего. Сказки, — с облегчением подумал Жуанвиль, когда они углубились в рощу больше чем наполовину и далеко впереди забрезжили огоньки аббатства Сен-Николя-о-Буа. — Да мало ли чего чернь наболтает. На то она и чернь, чтоб болтать, да и со скуки-то, небось, дохнут теперь, когда все, кто мог, ушли встречать короля…»
По правде, Жуанвилю сперва даже нравилось их путешествие. Он обрадовался, когда две недели назад Людовик сказал ему, что хочет отстать от кортежа, и спросил, поедет ли с ним Жуанвиль. Будто было на свете такое место, куда Жуанвиль бы с ним не поехал! Да только безрадостной оказалась эта дорога. Король был непривычно молчалив, и даже для молитвы уединялся, а раньше любил ведь, когда Жуанвиль молился с ним вместе. Что-то неладное делалось в бедной его голове, корона на которую давила слишком сильно, даром что Людовик надевал ее лишь на больших торжествах.
«И что сейчас делается в этой голове?» — думал Жуанвиль, искоса поглядывая на Людовика, молча покачивавшегося в седле в такт шагу своего коня. На миг Жуанвилю почудилось, что король задремал, и он, потянувшись, тронул Людовика за плечо, боясь, как бы тот во сне не вывалился из седла. И в тот самый миг, когда Жуанвиль коснулся его, низкий, протяжный вой разлился перед ними, словно поток кипящего масла с сарацинских стен. Жуанвиль замер. Людовик застыл тоже, не пытаясь стряхнуть его руки со своего плеча. Оба они посмотрели вперед.
Там, где мгновенье назад был лишь терявшийся во мраке подлесок, теперь парили три вытянутые бледные фигуры. От них исходило мутное, желтовато-белое свечение — такое, какое, как говорят, можно увидеть над могилой на девятый день после похорон; а еще говорят, что увидевший это сияние умрет в течение года. Фигуры не стояли на земле, а словно бы висели в воздухе, как спущенные знамена, колышась, тая и загустевая вновь. И вой, от которого кровь застывала в жилах, шел не из ртов их, ибо у них не было ртов, а изливался из самого этого сияния, будто выморочный потусторонний свет перетекал в столь же потусторонний ужасный стон.
Жуанвиль неистово перекрестился, едва сознавая, что все еще держит короля за плечо и сжимает его изо всех сил. Король перекрестился тоже, но не панически, а медленно и величаво: так, как крестятся над могилой. В лице его, обращенном к белой воющей мгле, не было страха.
— Ежели вы — те неспокойные души, про которые мне рассказали под Ланом, то покажитесь, — сказал Людовик. — Я пришел, чтоб с вами поговорить.
В лицо Жуанвилю пахнуло ледяной волной. Он содрогнулся, и Людовик тоже, ибо тело человеческое, даже если в нем селится отважный дух, не может без дрожи принять прикосновение смерти. Жуанвилю почудилось, будто холодные пальцы трогают его лицо, и невольно отпрянул, пытаясь избежать этих рук, но они последовали за ним, словно прилипнув к его коже. Он почти видел их, эти пальцы, трогавшие его черты так, как если бы с ним пожелал познакомиться слепец.
— Пресвятая Дева, — хрипло сказал Жуанвиль и опять перекрестился дрожащей рукой. Но призрак не отступил. Холод вновь колыхнулся у Жуанвиля перед лицом — на сей раз не просто дыханием, но полным печали вздохом.
Жуанвиль моргнул — и понял, что мгла переменилась. Теперь в ней ясно угадывались человеческие фигуры, с мутными лицами, с расплывающимися, колеблющимися чертами. Но теперь у этих лиц были и губы, и глаза. Губы могли говорить, а глаза — смотрели.
— О чем вам, живым, говорить с нами, мертвыми? — спросили хором три слабых, глухих, прерывистых голоса. — Мы ничего не знаем. Нечего вам сказать.
— Расскажите о себе, — попросил король Людовик, осаживая под собой заволновавшуюся лошадь. Конь Жуанвиля тоже волновался, пучил глаза, раздувал ноздри, и Жуанвиль похлопал его по холке подрагивающей рукой, не зная толком, кого призывает к мужеству — своего коня или себя самого.
В ответ на слова Людовика три белые тени колыхнулись, сливаясь в одну, и голос их, когда они ответили, звучал как единое целое:
— Что нам рассказывать? Мы мертвы. Нас нет. Нечего говорить.
— Отчего вы неупокоены? Отчего бродите здесь, сбивая с дороги доброго путника? Отчего стонете по ночам?
Ответом была новая волна холода, пробиравшая не только до костей, но и до самого сердца. Однако, как ни дивно то было, Жуанвиль ощутил, что страх его становится меньше. Ибо в холоде этом не было зла, одна только боль и горе.
— Правда ли, — спросил Людовик, — что вас убил сир де Куси?
— СИР ДЕ КУСИ!
Вопль, исторгнутый белой мглой, был так пронзителен и ужасен, что Жуанвиль отшатнулся, зажимая ухо левой рукой и правой пытаясь совладать с лошадью, истошно заржавшей и поднявшейся на дыбы.