Он вышиб дверь?
Да, он ее сломал, выломал задвижку, ручку и снес одну петлю.
Ого.
Впечатляет, да?
Не без того. А потом он наказал вас еще сильнее? Вообще-то нет. Когда мать услыхала, что он выламывает дверь, она примчалась туда, так что я попал к нему в руки всего на несколько секунд, а потом в комнате появилась мать, и тогда неприятности начались уже у него. В конце концов, то, что он сделал, как бы оправдывало меня, потому что всякий раз, когда мы сталкивались с его неуравновешенностью, с его, так сказать, экстремальными проявлениями — ведь в трезвом виде он был совершенно нормальным человеком, даже веселым, — мы чувствовали, что виноват он. У нас в уме хранился реестр его грехов, и мы постоянно его пополняли. Я часто мечтал, как появлюсь в школе с синяками и ранами, нам ведь объясняли на внеклассных занятиях, как это происходит: учитель заметит и все наконец раскроется, все всё узнают, и тогда ему пригрозят, и все встанет на свои места.
То есть случай, который можно квалифицировать как жестокое обращение с детьми?
Господи, да нет, конечно. Если уж он добирался до нас, то шлепал совсем несильно. Я даже не помню, чтобы мне было больно.
А-а.
Вот мать нас действительно била сильно. Она лупила нас намного чаще, чем он, но с ней мы как-то всегда понимали, что она себя контролирует, хотя она говорила: «Да я тебя убью сейчас!» — чаще, чем нам этого хотелось бы. Если за обедом мы говорили ей какую-нибудь дерзость, она шагала к нам и с минуту стучала нам по голове какими-то каратистскими движениями, и ее смуглая мускулистая рука раскачивалась — мы прикрывали головы, мотали головами, чтобы увернуться от ударов, — и на длинных пальцах у нее были огромные перстни, которые достались ей от ее матери. Через какое-то время это стало нас просто смешить. Поначалу ничего смешного в этом не было, мы были готовы обделаться от страха, мчались наверх или выбегали на пару часов наружу с воплями: «Ненавижу тебя! Ненавижу тебя!», мы хотели, чтобы она умерла, хотели новую семью, хотели жить в семье какого-нибудь своего друга, если считали, что там дружно и хорошо. Через час, конечно, мы уже сидели у нее на коленях, блаженно свернувшись, как улитки. А когда мы подросли, это стало нас смешить. Кажется, первым начал Билл: он закатывал глаза и хихикал, когда она каратистскими движениями лупила его по голове и кричала: «Гадкие дети!» — или что-то в этом духе. А он сидел и спокойно ждал, когда она устанет. А потом и мы стали делать, как он. Мы были уже подростками и не особенно серьезно все это воспринимали — просто ждали, пока она выпустит пар. А еще через какое-то время она стала сама забывать, из-за чего завелась, колотила нас и сама посмеивалась. Да уж, зрелище было еще то, сказать по правде: она хихикает и мутузит Бет или Билла по голове, говорит, что она их сейчас убьет, а они тоже хихикают.
Но все это формирует в человеке какую-то привычку уворачиваться; ты всегда настороже. Всегда готов увидеть занесенную руку, напряженную кисть, по-кунфуистски сведенные пальцы…
Мы сами тоже, конечно, все время дрались друг с другом, в детстве подолгу придумывали, как убьем друг друга — выбросим из окна или столкнем с лестницы, — мы, правда, никогда не знали, чего друг от друга ожидать, ведь если злость одного человека схлестнулась со злостью другого, сами понимаете, одна подпитывает другую, и если уж этот механизм запустился, вряд ли кто-нибудь перестанет злиться. Злость растет, как снежный ком, и твердая почва уходит из-под ног. И мы становились нервными, всегда были готовы к обороне — по крайней мере, мы с Бет, Билл-то постарше, — вплоть до того, что если папа приближался к нам, просто хотел до нас дотронуться, у нас случались самые настоящие эпилептические припадки, мы крутили руками, как мельницы, и брыкались. Думаю, у нас было слишком буйное и мрачное воображение, и на него накладывались сведения, полученные из социальной рекламы, статистика, которую рассказывали на уроках здоровья, и прочее… наверное, в моем случае больше всего работало именно воображение, превращавшее его в одного из тех убийц и страшилищ, которые каждую ночь являлись мне в кошмарах; дошло до того, что я убедил себя: может так случиться, что если сложится, в один прекрасный день — это выйдет случайно, конечно, — в один прекрасный день он кого-нибудь из нас прикончит. А дверь так и не отремонтировали, и она простояла с выбитым куском еще лет двенадцать примерно. Мы никогда не могли собраться, чтобы исправить такие вещи.
Напомните: чем он зарабатывал на жизнь?
Он был юристом, занимался фьючерсными сделками.
А мать?
Учительница. Вознаградите меня за страдания.
Что, простите?
Неужели я мало вам дал? Вознаградите меня. Покажите меня по телевизору. Позвольте мне поделиться с миллионами людей. Я проделаю это медленно, осторожно, со вкусом. Все должны узнать. Я это заслужил. Это должно со мной произойти. Вы меня берете? Я разбил ваше сердце? У меня ведь достаточно грустная история?
Грустная.
Я знаю, как она действует на окружающих. Я отдаю ее вам, а вы даете мне площадку. Дайте мне площадку. Мир у меня в долгу.
Послушайте, я…
Я вам больше скажу. У меня в запасе еще очень много историй. Я могу рассказать вам про их парики, могу рассказать один случай, когда однажды в общей комнате — это было той самой осенью — так вот, они оба одновременно сняли парики, это было в общей комнате, они ведь знали, что я испугаюсь, у них головы были в каких-то пятнах, а волосы походили на клочки ваты, и они хохотали, хохотали, и глаза у них блестели, — и еще я могу рассказать, как он падал. Я могу воспроизвести их последние вздохи, последние слова. У меня очень много в запасе. У моих историй такая богатая символика. Послушали бы вы наши разговоры, мои с Тофом, знали б вы, о чем мы говорим. Они чудесные, просто потрясающие, никакой сценарий с ними не сравнится. Мы говорим о смерти и о боге, и мне ему нечего ответить, я ничего не могу сделать, чтобы он заснул, у меня нет для него добрых сказок. Позвольте мне поделиться. Я могу рассказывать по-разному, как захотите — могу смешно, а могу сентиментально, или спокойно, бесстрастно — как угодно. Выбирайте. Могу рассказывать грустно, могу с воодушевлением, могу с яростью. Там есть что угодно, все эмоции одновременно, так что все зависит от вас — что вы предпочтете. Дайте мне что-нибудь. Мера за меру. Я обещаю, что буду хорошим. Я буду печален и полон надежд. Я буду проводником. Бьющимся сердцем. Поймите это, прошу вас! Я — общий знаменатель 47 миллионов человек! Я — безупречный сплав! Я порождение и гармонии, и хаоса. Я видел все, и я ничего не видел. Мне двадцать четыре, но чувствую себя так, словно мне десять тысяч лет. Молодость дает мне силы, я юн, незашорен и полон надежд, и при этом безнадежно привязан к прошлому и будущему через своего прекрасного брата, который для меня часть и того, и другого. Неужели вы не понимаете, насколько мы уникальны? Неужели не понимаете, что мы предназначены для другого, чего-то большего. Все, что случилось с нами, было не просто так, уверяю вас, в этом нет смысла, смысл появляется, только если предположить, что мы страдали ради чего-то. Дайте то, что нам причитается. Во мне клокочут надежды целого поколения, эти надежды волной поднимаются во мне, они готовы разорвать на части мое отвердевшее сердце! Ну как вы этого не понимаете? Я жалкий и чудовищный одновременно, я знаю, во всем виноват я сам, я знаю, мои родители ни при чем, я сам во всем виноват, но при этом я продукт своей среды, я репрезентативен, меня надо на выставку, чтобы я служил другим предостережением и источником вдохновения. Неужели вы не понимаете, что я такое? Я в одно и то же время а) мученик и моралист и б) аморальная всеядная скотина, рожденная вакуумом жизни в предместье+бездельем+телевидением +католицизмом+алкоголизмом+насилием; я мудак в поношенном вельвете, прокаженный, который мажется мега-гелем «Л’Ореаль» для жирной кожи. У меня нет корней, я оторван от любой почвы, я сирота, воспитывающий сироту и мечтающий уничтожить все, что есть, и заменить на то, что сделал я сам. У меня нет никого, кроме моих друзей и крохотных остатков семьи. Мне нужно общение, мне нужна обратная связь, мне нужна любовь, отношения, при которых что-то даешь другому, а что-то берешь от него, — если меня будут любить, я готов истечь кровью. Дайте мне попробовать. Дайте мне шанс доказать. Я вырву на себе волосы, сдеру с себя кожу и буду стоять перед вами, слабый, трясущийся. Я вскрою себе вену, артерию. Переступите через меня, если посмеете! Я скоро умру. Я, скорее всего, уже болен СПИДом. Или раком. Со мной случится что-то плохое, я это знаю, и знаю потому, что уже много раз видел, как это бывает. Меня застрелят в лифте, я утону в сливном отверстии, я захлебнусь, и поэтому свое послание я должен отправить миру прямо сейчас, у меня только на это и хватит времени — я понимаю, что это звучит смешно, ведь я кажусь таким молодым, здоровым, сильным, но случиться может все что угодно, я понимаю, что вы, скорее всего, со мной не согласитесь, но со мной и с теми, кто рядом, может случиться все что угодно, именно так и будет, вот увидите, поэтому я и цепляюсь, пока еще можно, потому что я в любую минуту могу исчезнуть, Лора, мать, отец, господи… Умоляю, ну позвольте же мне донести все это до миллионов людей. Позвольте мне стать решеткой. Центром решетки. Позвольте мне стать проводником. Вокруг множество сердец, а мое сердце — оно ведь такое сильное, и если есть на свете — а они есть! — капилляры, по которым кровь течет к миллионам, то, значит, мы все составляем единое тело, а я… О я хочу быть тем сердцем, из которого кровь перекачивается ко всем, кровь — это моя стихия, мне очень тепло в крови, я могу в ней плавать, ну дайте же мне стать огромным сердцем, которое перекачивает кровь для людей! Я хочу…