* * *
Над телевизором висит несколько наших детских фотографий, и среди них — та, на которой есть я, Билл и Бет; всем еще нет семи; мы сидим в оранжевом ялике, а лица у нас напуганные. По фотографии кажется, что вокруг нас одна вода; любой зритель сказал бы, что от берега нас отделяет много миль, и лучшее тому доказательство — выражение наших лиц. На самом деле, конечно, до берега не больше десяти футов, а мать возвышается над нами, стоя по щиколотку в воде в своем коричневом закрытом купальнике с белым ободком, и фотографирует нас. Эту фотографию мы знаем лучше всего; каждый смотрит на нее каждый день, а ее цветовая гамма — голубое озеро Мичиган, оранжевый ялик, наша смуглая кожа и белокурые волосы — стали цветами нашего детства. На снимке мы все вцепились в борт ялика, и нам хочется наружу, хочется, чтобы мать вытащила нас отсюда, пока этот ялик не утонул или не уплыл.
— Как дела в институте? — спрашивает она.
— Нормально.
Я не рассказываю, что прогуливаю занятия.
— Как у Кирстен?
— Все в порядке.
— Она мне всегда нравилась. Хорошая девочка. Энергичная.
Когда я опускаю голову на диван, я уже знаю, что оно приближается — как приближается почтовое отправление, как приближается то, за чем послали. Мы знаем, что это рано или поздно наступит, мы только не знаем, когда: спустя недели? или месяцы? Ей пятьдесят один. Мне — двадцать один. Сестре — двадцать три. Братьям — двадцать четыре и семь.
Мы готовы к этому. Мы не готовы. Все всё знают.
Под нашим домом — воронка. Его унес мощный торнадо, и теперь наш дом, моделька с детской железной дороги, беспомощно и жалостно крутится в ревущем черном вихре. Мы малы и слабы. Мы — Гренада
[33]
. С неба на парашютах спускаются люди.
Мы ждем, когда всё наконец прекратит работать, когда все органы и жизненные системы друг за другом поднимут руки вверх: Концерт окончен! — объявит предстательная железа; Я сделал все, что мог, — проворчит желудок — точнее, то, что от него осталось; До следующего раза, — добавит сердце, дружески хлопнув по плечу.
Через полчаса я снимаю полотенце, и какое-то мгновение кровь не показывается.
— По-моему, мы ее остановили, — говорю я.
— Что, действительно? — спрашивает она, взглянув на меня.
— Ничего не идет, — отвечаю я.
Я вижу, какие большие поры у нее на лице, особенно на носу. Много лет ее кожа была жесткой, никогда не сходил загар, ей довольно-таки шло — что особенно странно, если учесть ее ирландское происхождение и то, что росла она очень светлой…
И тут кровь начинает течь снова — сначала вязкой медлительной струей, с черными пятнышками засохшей корочки, потом — быстрее и алого цвета. Я снова сжимаю пальцы.
— Слишком сильно, — говорит она. — Мне больно.
— Извини, — говорю я.
— Я есть хочу, — произносит голос. Это Тоф. Он стоит у меня за спиной, около дивана.
— Что?
— Есть хочу.
— Я не могу покормить тебя сию секунду. Возьми что-нибудь в холодильнике.
— Что, например?
— Да мне все равно, что-нибудь.
— Что?
— Не знаю.
— А что у нас есть?
— Посмотри сам, а? Тебе уже семь лет, ты прекрасно можешь посмотреть.
— У нас нет ничего вкусного.
— Тогда не ешь.
— Но я хочу есть.
— Тогда съешь что-нибудь.
— А что?
— Господи, Тоф, возьми яблоко.
— Я не хочу яблоко.
— Иди сюда, мой хороший, — говорит мать.
— Поедим позже, — говорю я.
— Иди к мамочке.
— А что поедим?
— Иди вниз, Тофер.
Тоф возвращается вниз.
— Он меня боится, — говорит мать.
— Ничего не боится.
Через несколько минут я приподнимаю полотенце, чтобы взглянуть на нос. Нос стал пурпурным. Кровь и не думает густеть. Она все такая же алая и жидкая.
— Она не свертывается, — говорю я.
— Я знаю.
— И что ты собираешься делать?
— Ничего.
— То есть как это — «ничего»?
— Она остановится.
— Она не останавливается.
— Подожди немного.
— Мы уже подождали.
— Подожди еще немного.
— По-моему, нам надо что-то делать.
— Подожди.
— Когда вернется Бет?
— Не знаю.
— Нам надо что-то делать.
— Хорошо. Звони медсестре.
Я звоню медсестре — той, которой мы обычно звоним, если у нас возникают вопросы. Мы звоним ей, когда капельница не капает, когда в трубку попадает воздух или когда у матери на спине проступают синяки размером с тарелку. Если из носа вдет кровь, медсестра советует сильно сжимать ей ноздри и держать голову запрокинутой. Я отвечаю, что сделал все это, но не помогло. Она советует приложить лед. Я благодарю, вешаю трубку, иду на кухню и заворачиваю три кубика льда в бумажное полотенце. Возвращаюсь в комнату и прикладываю матери лед к переносице.
— Ой! — говорит она.
— Извини, — говорю я.
— Холодно.
— Это лед.
— Я знаю, что это лед.
— Лед и должен быть холодным.
Одновременно мне нужно сжимать ей нос, так что левой рукой я держу нос, а правой — лед на переносице. Это неудобно — у меня не получается одновременно делать и то, и другое, сидя на ручке дивана, да еще и смотреть телевизор. Пробую стоять у дивана на коленях. Перегибаюсь через ручку, чтобы одной рукой сжимать нос, а другой придерживать лед. Получается, но вскоре у меня затекает шея, ведь чтобы видеть экран, я должен развернуть голову на девяносто градусов. Так никуда не годится.
Тут меня посещает вдохновение. Я забираюсь на спинку дивана, поверх подушек. Растягиваюсь на спинке, и подушки шипят, когда я наваливаюсь на них всем весом. Вытягиваю руки вниз, так что и руки, и голова обращены в одном направлении — руки как раз достают до носа, а голова удобно устроилась на спинке дивана, и экран хорошо виден. Просто отлично. Мать смотрит на меня, и закатывает глаза. Я показываю ей большой палец. А она сплевывает зеленую жидкость в кювету-полумесяц.
Отец не двинулся с места. Бет стояла на пороге общей комнаты и ждала. От улицы его отделяло около десяти футов. Он стоял на коленях, но руками упирался в землю, а пальцы расставлены, как корни дерева на речном берегу. Он не молился. На мгновение голова его запрокинулась — он посмотрел наверх, но не в небо, а на деревья в соседнем дворе. С колен не поднялся. Он вышел за утренней газетой.