Именно в те часы галлюцинаций и разгрома Френези чувствовала, что Бирк ей ближе, необходимей, чем когда-либо. Его собственные личные ужасы ещё дальше развернулись в идеологию смертного и прерванного я, и он пришёл в гости — и, странно сказать, утешить, в полуосвещённых коридорах ночи, склонялся к ней тёмным сверху, будто какой-нибудь зализанный хищник из тех, что украшают собой фашистскую архитектуру. Шепча:
— Ты им такой именно и нужна, животным, сукой со вздутым выменем, что лежит в грязи, с тупой мордой, задрав лапки, мясо и больше ничего, вонища эта… — Ссаженной, она понимала, со всех серебра и света, какие знала и какими была, возвращённой в мир, как серебро, крупинка за крупинкой извлечённое из Незримого, дабы слепить образы того, что потом стареет, уходит, ломается или заражается. Ей выпала честь жить вне Времени, входить в него и выходить по собственной воле, мародёрствуя и манипулируя, невесомой, невидимой. А теперь Время затребовало её обратно, посадило под домашний арест, отобрало паспорт. Всего лишь, в конце концов, животное с полным комплектом болевых рецепторов.
Неудачное время для возникновений ещё каких-либо мужчин, но незадолго до завтрака, кому тут приехать в такси, расцвеченном, аки буфет на колёсах, как не Хаббеллу Вратсу, получившему известие о свеженькой внучке по телефону от Зойда, на открытии скидочного мебельного магазина под Сакраменто, в аккурат когда с треском разводил первые за вечер угольные электроды белого пламени в сверлящие небо лучи дугового чистого света. Оркестр, по сему поводу нанятый, грянул Гершвинову «О тебе пою я (крошка)», и таким вот манером Хаб вступил в своё дедовство, среди мигающих вертушек и гирлянд национальной расцветки, под бодрую музычку, среди ларьков со «Сне-Рожками» и хот-догами, детишек, скакавших по королевских габаритов водяным матрасам, выставленным на парковку, а его собственная флотилия фотонных прожекторов нацелена в пурпурное небо, сзывает за много миль огромной долины и семьи зарплатников, уютно устроившиеся за столом, и неугомонных скитальцев на старой 99-ке, вот они мы, ну её, эту падающую ночь, валите к нам, поглядите, у нас ещё и телевизоры, и проигрыватели, и бытовые приборы есть, не надо никаких поручителей, никаких кредитных рекомендаций, лишь ваше собственное честное лицо… из тех вечеров, когда всё ощущается в гармонии, вольно, и когда же в последний раз так было-то? Вот Хаб и решил: «Ну его к бесу, История может немножко и на Паузе постоять», — и, оставив прожектора и керогазы с трейлерами на попечение бригады, Дмитрия и Аса, поскакал по сложной системе автобусного сообщения, местного и междугороднего, сильно заполночь оказавшись в телефонной будке в Асиенда-Хайтс, где пришлось подвернуться проверке полной юридической истории, прежде чем такси согласилось три шкуры с него спустить, чтоб он сюда добрался, отсюда и поздний, он имеет в виду ранний, час…
Вместо: «Только этого мне и не хватало», — или: «А, это ты», — Саша его приветствовала непривычным объятьем, вздыхая, неуклюжая.
— Ну, Хаббелл, привет, у нас тут сто бед.
— А? Не ребёнок…
— Френези. — Саша поведала ему, что видела. — Я только и могла что компанию ей составлять, но мне ж и спать когда-то надо.
— А эт’ Зойд хде?
— Пробил карточку на выходе, как только детка родилась, вероятно уже на какой-то планете из тех, что помалоизвестней.
— Не знаю прям, какой из меня д-р Спок. — Он джентльменски ей подмигнул и, не отставая ни на шаг, похлопал по попе, а она на ноющих ногах повлеклась забирать младенца и не подпускать к нему Френези.
— Не против, я взгляну на малыша? — Едва Хаб оказался в поле видимости — удостоился неотчётливой полуулыбки. — Ох, да ну, — прошептал он, — и не такое видали. Это не улыбка. Не. Никакая не она.
Френези лежала калачиком на старой своей кровати, шторы задёрнуты от ночной улицы.
— Привет, пап. — Ну господи ж ты боже мой, она и впрямь жутко выглядит… чуть ли не совсем другим человеком… Лечение Хаб себе представлял так, его же всегда опробовал и на других: просто сесть рядом и начать жаловаться на собственную жизнь. Хотя дочь свою он никогда раньше не видел такой беззащитной, раненой, мрачно пустился он во вполне типичный сказ о горестях, особо ничего не ожидая, но продолжал невзирая и, само собой, почувствовал, как она помаленьку успокаивается. Он старался бубнить на одной ноте, не вызывать никаких реакций ни в плюс, ни в минус. Сказ превратился в монолог, который он уже не раз декламировал после первого развода, соседям по автобусу, собакам на дворе, себе перед Ящиком по ночам.
— Как оно было, мать твоя потеряла ко мне уважение. Слишком порядочная, прямо б ни за что не сказала, но суть в этом. Она-то всё это продумывала до конца, политически, а я лишь старался день дожить в целости и сохранности. Я никогда не был храбрым шатуном, как её отец. Джесс во весь рост вставал, и его за это били, а для неё это весь начальный курс Американской Истории, вот в этом. Вот и как мне с таким быть вровень, к чёрту? Я считал, делаю то, что нужно для жены и ребёнка, свобода сюда не вписывалась, как для Саши, твой деда-то понимал, что если доводить «свободу» докуда можешь, обычно оказываешься «мёртвым», только никогда этого не боялся, а я да, птушто уронить на тебя «Зверя-450» они могут так же запросто, как дерево… — Не сказать, что ему не доставалось раз-другой, начиная с первого дня, когда он явился в студию «Уорнер» и обнаружил, что там забастовка, а его «работа» в том, чтобы стать одним из тысячи громил, которых МАТСР нанял её подорвать. Оказалось, им всё равно требуется личность погабаритнее и померзее, но Хаб там просто постоял немного, обалдело, качая головой: он-то думал, что воевал во Второй мировой как раз для того, чтобы с миром такого не было. Нахуй, заключил он, и завернул за угол, перешёл через дорогу и попросился к пикетчикам, хоть он тут и не работал, и не успел опомниться, как его буквально винтануло с неба, протяжны м винтом размерами и весом с те бруски, какими обычно играют на стальных гитарах, для коих в своё время Хаб тоже служил мишенью, брошенным одним из агентов МА, расставленных по крышам звуковых киносъёмочных павильонов. Дерябнуло по помутнения, но также сообщило, что он сделал правильный выбор, хотя в тонкости политики в городе в то время суждено было впутаться Саше. Борьба между МАТСР, творением организованной преступности в сговоре со студиями, и Конференцией студийных профсоюзов Херба Соррелла, непримиримо либеральной, прогрессивной, Ново-Сделочной, социалистской и тем самым, в токсичной политической ситуации, «коммунистической», велась всю войну, а теперь вырывалась на волю чередой яростных забастовочных акций против студий. Все газеты делали вид, будто это организационные споры между профсоюзами. А фактически — тёмный рецидив той твердолобой антипрофсоюзной традиции, что с самого начала и привела киноиндустрию в Калифорнию, где она лишь до самого последнего времени наслаждалась бесплатными катаньями на спинах дешёвой рабсилы. Как только им стали угрожать, в дело двинулись порождённые студиями штрейкбрехеры МАТСР и их солдатня, часто целыми батальонами. А исход был предопределён, из-за чёрного списка. Для американского мизонеизма настал один из самых значительных часов, когда рабочую жизнь всех в промышленности, кто хоть чуть-чуть шагнул левей или даже зарегистрировался как демократ на выборах, контролировала сложная система обвинения, суждения и предрасположенности, управляемая такими фигурами, как Рой Брюэр из МАТСР и Роналд Рейган из Гильдии киноактёров. Техперсоналу реабилитироваться было просто: вступай в МА, отрекись от КСП. Но Хаб, упрямый, ещё не вырос из своего патриотизма военных лет, не бросал проигравших до самого конца — ничего не анализируя, но не так простительно наивный, он допускал, будто все остальные видят мир так же ясно, как он, а потому склонен был отпускать вслух замечания, с которыми другие могли не согласиться либо же промолчать, притворяясь, что не спорят, но затем где-нибудь подшить стенограмму к досье. Всякий раз, когда не снимали трубку или до него доходило, что кто-то назвал его имя перед очередной кенгурячей комиссией присяжных, лицо его чуть кривилось, как от боли, он вдруг снова становился ребёнком, думая: Нет, так же не должно быть…