В «Полной луне» она и пела, пока длилось. Иногда парни и девушки, не танцуя, все прибивались к эстраде, и стояли там, не отпуская друг друга, покачиваясь под музыку. Будто и впрямь слушали. Поначалу она нервничала — ну чего они не танцуют? кто придумал вот это сосредоточенное немое покачиванье? — но затем обнаружила, что помогает ей на слух пробираться по музыке. Последние весну и лето войны, Сан-Франциско реально начал улюлюкать и голосить — через город на Тихий океан передислоцировались войска, а среди них и старшина-электрик третьей статьи Хаббелл Вратс, коего назначили на длиннокорпусный эсминец класса «Самнер», только со стапелей, который тут же вжарил через океан к Окинаве и как раз, в первые же четверть часа боя, попал под раздачу камикадзе, поэтому его пришлось отгонять обратно в Пёрл на ремонт. Когда же корабль снова был готов, война почти закончилась, и Хаб более чем рвался к какой-нибудь романтике в жизни.
— Он меня слушал, — провозглашала Саша, — вот что поразительный факт. Давал мне думать вслух, а так делал первый мужчина в моей жизни. — Немного погодя мысли её начали вставать на место. Те несправедливости, что видела она в полях и на улицах, так много, слишком уж много раз сходили с рук — она стала рассматривать их непосредственней, не как всемирную историю либо что-то слишком уж теоретическое, а как людей, обычно мужского пола, проживающих на этой планете, частенько от неё рукой подать, а они совершают все эти преступления, крупные и мелкие, один за одним против других живых людей. Может, нам всем необходимо покориться Истории, прикидывала она, а может и нет — но отказаться жрать говно из некоего обозначенного и определённого источника — ну, тут всё может совсем иначе обернуться.
— Она думала, я её слушаю, — нравилось в этот момент вставлять Хабу, — ёкс, да я бы слушал, как она читает собрание сочинений этого — как его? Троцкого! Ещё б, только бы с твоей матерью хоть чуть-чуть побыть. Она думала, я какой-то великий политический мыслитель, а у меня в мыслях известно что бывает, у матроса-в-увольнительной.
— Лишь через много лет я сообразила, до чего меня одурачили, — Саша кивая, типа-серьёзно. — Жесточайшей правдой в нос сунули. У твоего отца в системе никогда не было ни единой политической ячейки.
Улыбаясь:
— Ты только послушай, а? Ну и женщина!
Не впервые, Френези ловила себя на том, что перескакивает взглядом туда-сюда, словно монтирует воедино обратные планы двух актёров. Ей уже приходилось подвергаться такому, что Хаб называл «обмены мнениями». Заканчивалось тем, что все орали и метали предметы домашнего обихода, как съедобные, так и нет. Она знала, что родителям нравится двигаться назад, в события прошлого, в частности — в пятидесятые, тогда антикоммунистический террор в Голливуде, заговор молчания вплоть до сего дня. Друзья Хаба продавали друзей Саши, и наоборот, и оба лично пострадали от рук одного и того же сукина сына далеко не раз. Саше период чёрных списков, с его сложными придворными танцами ебущих и ебомых, густой от предательства, разрушительной агрессии, трусости, и лжи, казался всего лишь продолжением кинокартинной промышленности, ибо длился он всегда, только теперь и в политической форме. Все их знакомые сочиняли по своей истории, чтобы каждый выглядел в итоге лучше, а прочие хуже.
— История в этом городке, — бормотала Саша, — не достойней уважения, чем средний киносценарий, а возникает примерно так же — едва у нас появляется одна версия, так всем тут же до нашего голубка есть дело. Подтягиваются стороны, о которых раньше и не слышал, и давай её переписывать. Тасуют персонажей и поступки, плющат язык, что из самой души, когда просто насовсем не вычёркивают. Нынче же голливудские пятидесятые стали такой чересчур-длинной перепиской во-много-рук — только без звука, само собой, никто не разговаривает. Это немое кино.
На ожесточённость, вероятно, у неё право было, но она выучилась прикрывать её нарочитым хладнокровным легкомыслием, почерпнутым из фильмов с Бетти Дэйвис, а Френези такого набралась, должно быть, сызмальства, поскольку стоило ей поймать какой-нибудь по Ящику, она зачастую могла выгнуть время в младенческие воспоминания о гигантском расплывчатом существе, что держит её на вытянутых руках и громыхает репликами вроде: «Так-так! Ты ахх — нутыи-кулёчек, а? А? Да!» Смеясь, в восторге, окутывает её собой. Нет смысла держать в доме малявку с кислой мордашкой.
Френези впитывала политику всё своё детство, но поздней, глядя с родителями по Ящику фильмы подревней, впервые прокладывая связку между дальними образами и её настоящей жизнью, казалось, она неверно всё понимала, слишком много внимания уделяла неразбавленным эмоциям, лёгким конфликтам, меж тем как всё это время разворачивалось нечто иное, некая драма поутонченней, которую Кино никогда не полагало достойной облагораживания. То был шаг в её политическом образовании. Имён, перечисленных даже в быстро бегущих титрах, не значивших для зрителя помоложе ничего, хватало, чтобы исторгнуть из её родителей стоны расстройства желудка, рёв ярости, фырчки презрения, а в крайних случаях, и переключение канала. «Думаешь, я стану сидеть и смотреть эту штрейкбрехерскую дрянь?» Или: «Хочешь увидеть настоящую горячую декорацию? Смотри когда она дверью хлопнет — видишь? Всё трясётся? Вот это штрейкбрехерская столярка, каким-то местным подонком выполненная, которого МА
[40]
науськал, вот что эти штрейкбрехеры делают с качеством производства». Или: «Этот засранец? я уж думал, сдох он. А вишь, упоминается? — подбираясь к самому экрану, нацелившись на оскорбительную строку: — Этот ебала фашистский, — яростно постукивая по стеклу над фамилией, — должен мне два года работы, ты б могла в колледж поступить на то, что этот СП
[41]
мне всегда будет должен».
По всей улице в обе стороны, припоминала она, во тьме немо мигали голубым экраны. Манило странных громких птиц, не с этого района, некоторые довольствовались тем, что просто сидели на пальмах, помалкивая да поглядывая за крысами, жившими в вайях, другие подлетали к окнам близко, выискивая угол для посадки, под которым можно видеть картинку. Когда включались рекламные паузы, птицы, голосами потусторонней чистоты, пели им в ответ, а иногда и без пауз. Саша на крыльце задерживалась ещё надолго после темноты, вязала, просто сидела, разговаривала с Хабом или соседом, ни единого шоссе не слышно, хотя посвист пересмешников в кронах разносился не на один квартал, тонкий, чистый, ребёнку прямо посреди него заснуть возможно…
За годы с тех пор, как она отчалила с поверхности повседневной гражданской жизни, Френези превратила в настоятельность, а то и в ритуал, когда б дела ни приводили её в Л.А., выезжать восточнее Ла-Брии, прямо в те жилые кварталы на плоскости, меж бледных, смазанных коттеджей с крышами, как у шале, и гавкающих собак и газонокосилок, чтобы снова обнаружить то место, и объехать квартал на низкой, как это делало ФБР всё её детство, разыскивая Сашу, но никогда её не видя, ни единого разу ни во дворе, ни через окно, пока при одном таком визите под навесом не возникла новая машинерия, и трёхколёсный велик из флуоресцентной пластмассы, и набрызг игрушек на газоне перед, и ей не пришлось идти извлекать выгоду из большего числа услуг, нежели рассчитывала, чтобы только выяснить, куда переехала её мать — в маленькую квартиру, как оказалось, совсем невдалеке. Почему? Держалась ли она за дом, сколько могла, надеясь, что Френези вернётся в родное гнездо, но однажды, под бременем слишком многих лет или потому что обнаружила про дочь нечто фатальное, махнула на неё рукой наконец, просто сдалась?