Наконец ты замечаешь какое-то движение, начинаешь различать голоса, хотя и не понимаешь язык. Потом, прячась под сенью ветки — чересчур короткой и растрепанной! — вообще ползешь вперед и замираешь в двух шагах от большого просвета, который должен раскрыть все тайны.
Гудят усталые руки, земля царапает подбородок. Подставив лицо ветру, ты видишь сквозь путаницу еловых лап озаренное фонарями, весьма взбудораженное собрание сурикатов и ганешей; оживленно жестикулируют лапы, качаются змеями хоботы, потоками льются щелчки, свист и чириканье — тоже, если судить по голосам, полные возбуждения. Несколько юных особей с довольным видом перебирают друг другу шерстку или шаловливо носятся по опушке. Это на первом плане, а в глубине играет голографический фильм, который смотрит облитая дрожащим светом группа все тех же сурикатов и ганешей. Поискав глазами Сальвадора, ты медленно переводишь взгляд на голоэкран. Поначалу перед глазами бежит поток изображений — попадаются даже черно-белые — из допотопных плоских массмедиа вроде кино или фотографии в сопровождении звуков, обозначающих каждый раз одно и то же: неописуемую боль, неописуемые страдания… Вот человек на фоне ярмарочной площади достает большой изогнутый нож и свежует живую собаку — проворными точными движениями снимает шкуру. Жертва громко визжит, а потом, оставшись голой, словно едва появилась на свет, судорожно дышит, зажмурив глаза, — розовая, уязвимая, до смерти перепуганная; человек принимается за нового пса, а первый (его показывают невыносимо крупным планом) попадает в подставленную сумку покупателя, точно фунт риса… А вот щенки, повешенные на телефонных столбах… карликовые песчанки варятся заживо в котелках… мышей заливают воском ради выставки Живого Искусства… виды свалок за городскими стенами, где беспрестанно страдают животные, задыхаясь и кашляя от химикатов и ядовитых газов… люди-мучители втыкают управляющие элементы в головы сурикатов и вынуждают их терзать Друг друга…
На это нельзя, невозможно долго смотреть. Слишком ужасно… Но ты возвращаешься глазами к экрану и видишь уже не зверей, а людей — обезображенных, искалеченных, сожженных, зарезанных, задушенных газом… Как ни удивительно, сурикаты реагируют на увиденное с явным отвращением — потрясенно отворачиваются, как и ты, прикрывают глаза детенышам, как нормальные заботливые родители…
Тебя пробирает озноб. Что же они теперь думают о роде, из-за которого мир докатился до подобного тупика? Существа переговариваются, размахивают лапами… Внезапно тебя захлестывает паника, никак не связанная со страхом обнаружения. Ужас пенится прямо в крови, ладони становятся липкими, дыхание перехватывает, но ты как-то справляешься с этим и отползаешь сквозь низкую поросль, покуда свет за спиной не превращается в слабые отблески среди мрачной зелени, а под ногами не разворачивается лентой дорожка из белой гальки.
Тут уже страх одолевает тебя по-настоящему, хватает за горло, отнимает ноги — и ты бросаешься наутек, не разбирая пути, прикусив язык, чтобы не кричать, не заметив, как чуть не подвернулась лодыжка или как ветви хлещут по лицу. Позабыты Шадрах, Сальвадор, Николас, Квин. Впереди белеет платформа, и ты разгоняешься, прыгаешь на нее и кидаешься сквозь голограмму обратно в тупиковый проулок. Зловоние, смрад, городская грязь возвращаются. В легких пылает огонь. Ноги болят.
Останавливаешься, чтобы перевести дыхание. Вдруг до тебя доходит, что все это время, даже сквозь панику, не меньшую, чем у того несчастного пса, в голове звучал настойчивый голос. Он повторял: «Мы не главные. Мы не главные». Шанхайский цирк Квина означает одно: вымирание твоей расы.
Эти люди, что устало бредут по домам, управляемые, управляющие, — кто-нибудь понимает, что место их уже занято? Изгнанники. Сколько же времени пройдет, пока они догадаются?
Глава 7
Позже, у себя дома. Ты любишь ночные огни, тишь по углам улиц, словно разбитое на пиксели окно в капельках осевшего тумана. Тебе нравится чувствовать, как теплые простыни греют кожу в прохладной комнате. Ты любишь быстроту свих пальцев во время программирования: они точно сами знают, что делать. Или ощущения от секса, пусть даже с голограммой. Любишь, любишь, любишь… И все-таки ты привидение, которое скитается по собственной квартире и ждет возвращения Сальвадора. В руке пистолет. Ты сидишь на кушетке в гостиной. Рядом на столике спит кофейник.
Кофейник и кушетка — что в них необычного? Но ожидание грезит, будто бы это совсем не твоя комната. И мир, полный грезы, не твой. И разве не было этого раньше? Какое знакомое чувство отчуждения, забвения.
Окружающие предметы видны предельно ясно и четко, и это после всех ночных открытий; лишнее доказательство: ты находишься в мире теней. Света нет. «Он явился из мрака, как откровение…» Ты сама отключила лампы. Какой остается выбор? Ты предпочтешь реальность огромного леса, хрупкий мостик, дорожку из белой гальки. Сияние луны. Все, в чем тебе откажут. «А звери в районе Толстого выжидают, укрывшись под листьями, ветками, кирпичами…»
В замке у двери скользит идентификационная карточка. Знакомый запах. Двое, как одно целое… если Николас здесь, он прячется в сумерках, если нет, об этом скажет окружающая пустота, то, чем он не является. Карта скользит в замке. Скользит в замке. Дверь медленно открывается.
Сальвадор зажигает свет. У суриката грустное лицо, и он становится еще печальнее, увидев, как ты сидишь на кушетке.
— Привет, Николь, — говорит Сальвадор.
— Это ты. А мне не спится.
Сурикат не отвечает. Идет на кухню, опускает на стол сумку с манящими крабами.
— Еще крабы? — спрашиваешь ты.
Лазерный пистолет рядом, лежит под подушкой.
Глаза у Сальвадора красные, а не янтарные: виновато панельное освещение в кухне. Сурикат возвращается в гостиную, останавливается перед кушеткой, за спиной у него окно и ночное небо. Ты больше не знаешь, кого или что видишь перед собой.
— Николь, — произносит он. — Николь, не надо меня держать за дурака. Я же знаю, где ты была. Носом чую. И языком.
Между тобой и страхом пролегает огромное космическое пространство.
— Ты провалилась в тупике сквозь стену. Прошла по белой галечной дорожке к мосту, заметила свет и наткнулась на нас.
Он усмехается — или скалится? Тебе нет дела, оскал это или усмешка. Еще один шаг — и грянет выстрел.
— Было дело, — признаешься ты. Какая разница, что теперь отвечать? — А там красиво. Просто чудесно.
О, еще бы! Красиво, чудесно и жутко.
— Дорогуша, — нежно, почти с любовью, говорит Сальвадор, — тебе не надо было этого видеть. Зря ты за мной пошла.
— Я никому ни слова. Если пикну, они же придут и все уничтожат.
— Ты программируешь для Бастиона, Николь. Ври что хочешь, но ты сама нас и уничтожишь.
Он ухмыляется, сжимая и разжимая когтистые лапы. Глаза по-прежнему красные. Раздается смех, скрипучий, дикий.
Как можно быть таким раздвоенным? Смотреть так печально и нежно — и в то же время кипеть от гнева? На ум приходит неожиданный ответ: «Да ведь он совсем человек».