— Вы меня слышите? — настаивал виконт.
Веки стали вдруг ободранными до мяса.
— Вот и любите на здоровье, — сказал Иерон, плавая в красноватой темноте. Губы плавали где-то совершенно отдельно. — Я-то тут причем?
Следы на сером песке.
ОКТАВИО:
Вы злой человек, господин барон.
БАРОН
Да что вы говорите? Перегорио! Перегорио!
Старый солдат, где ты?
СТАРЫЙ СОЛДАТ
Я здесь, вашмиласть!
БАРОН
Сколько тебе лет, служивый?
СТАРЫЙ СОЛДАТ (чеканит)
Сто сорок восемь!
БАРОН
Вот как? Интересно. А от рождения?
СТАРЫЙ СОЛДАТ
Сорок восемь.
БАРОН (раздражаясь)
Тогда почему врешь, дурак? Зачем целый век себе прибавил?
СТАРЫЙ СОЛДАТ
Виноват, господин барон. Не с той ноги встал. С утра попил воды, справил нужду, полез за табачком и чудится мне, что сто лет уже как служу. До восемнадцати просто жил, и сто лет под ружьем.
Как отслужу, дай бог еще тридцать протянуть.
Как раз и будет ровно.
БАРОН(показывает на Октавио)
Видишь этого человека?
СТАРЫЙ СОЛДАТ (чеканит)
Как прикажете, вашмиласть! Зарежу в ваше удовольствие!
БАРОН
Молчи, дурак.
Миру опять сделали кровопускание — черная густая кровь брызнула тяжело и нехотя; барон моргнул; потом наконец отворилась и с облегчением и звоном полилась в медный цирюльничий тазик. Через двери в залу наступал черно-красный прилив — медленно подползал к ногам Иерона; неподвижное тело виконта всплыло и теперь равнодушно покачивалось в багровых волнах. Лицо мертвеца парило белесым пятном. Барон посмотрел в окно. Сад был уже полностью затоплен, вишни и акации торчали из багряной глади, как прутики из песка. Местами гладь запеклась — черные островки виднелись тут и там; солнце плыло в крови словно купальщик. Цвета вокруг стали режуще яркими, кричащими. Начинался припадок.
* * *
— Хотите, я попробую снять проклятие? — предложил вдруг Эсторио от чистого сердца. — Я не уверен, что получится, но…
— Не надо, — сказал барон. Ему все было ясно. — Это не проклятье. Это… — он скривил губы. На языке была горечь. Пенелопа. — справедливость, кажется? Так это у вас, у хороших людей, называется?
Пенелопа. Пенелопа.
Барон слепо нащупал на поясе мешок с монетами, попытался отвязать — не получилось. Не глядя, Иерон достал нож и обрезал шнурок. Бросил мешочек наугад. Судя по звуку, не промахнулся.
— Благодарю, господин барон. Ваша щедрость поистине…
Иерон махнул рукой: не надо. В темноте было хорошо. В темноте было спокойно.
Прошла вечность.
— Вам плохо, господин барон? Господин барон?!
Иерон поднял голову.
— Ты еще здесь, лекарь? — барон огляделся. Ничего не изменилось — только за окном посинело. — Почему ты не ушел? Ах, да. Мои люди. Я забыл. — он помолчал, потом снова заговорил — глухо: — Но раз ты все еще здесь, ответь мне на один вопрос… Тебе случалось обижать кого-нибудь так, чтобы у того кровь сердца брызнула? Скажи, лекарь, случалось такое?
— Н-н… нет.
— А вот мне приходилось.
* * *
Круглое лицо в темноте спальни белело, как луна. Плоское, равнодушное. Луна вызывала приливы и отливы, но ее саму это не трогало. Луне было откровенно плевать.
Барон поднялся, накинул халат и, сказав жене, что хочет выпить, вышел.
С той ночи он спал отдельно.
* * *
Зеленая накипь акаций, белый налет праздничной мишуры. Чудовищно яркие синие, желтые, оранжевые бумажные фонари, с горящими внутри огнями — глядя на них, барон чувствовал подступающую дурноту. Он щурился на свет, чтобы не дать краскам ни единого шанса. Мимо проплывали знакомые физиономии.
Жена с лунным лицом.
Празднество. Конец празднества.
Иерон шел среди гостей, неся голову гордо, как военный трофей. Он кивал знакомым, улыбался дамам, вежливо раскланивался с врагами.
Псарня, вот что это такое, думал барон. Одному почесать за ушами, другого одернуть, третьему купировать хвост. Бессмысленные морды, вываленные языки — и полное отсутствие преданности, что интересно. Брак породы. Одна ненависть — иссушающая, вязкая, как смола, и пахнет горелым воском. В одном человеке ее больше, в другом — меньше. И вся разница. Мы — больны. Все люди. Будь это моя псарня, я бы забраковал собак до единой — пристрелил, чтобы не мучились. Чтобы дать породе шанс. Как обычно бывает? Один больной пес — и целая свора пропала.
А их здесь их вон сколько. Больных-то.
Барон шел. Кивал, улыбался, кланялся.
— Бесноватый! — летело вслед шепотом, шорохом, невысказанной мыслью, взглядом украдкой. — Бесноватый!
Лоб и щеки горели. Он наклонился к фонтану, зачерпнул воды в сложенные ладони. И замер. Из горстей на барона смотрел незнакомец. Лицо его было как смятый однажды лист бумаги, который затем спохватились и расправили. А потом еще сотню раз смяли и расправили. Протерлось на сгибах.
Это я, подумал барон. Надо же. Как странно.
Я убийца.
Он выплеснул лицо на дорожку. К чертовой матери. Лицо впиталось в красные, специально подкрашенные к празднику, камешки. Барон поднял взгляд — почти над его головой, на ветке акации покачивался фонарик из лимонно-желтой бумаги.
Человеку нужно кого-нибудь любить?
Краски внезапно обострились — словно очищенные от любого искажения, любой грязи; стали в мгновение ока живыми и быстрыми. Барон не успел закрыться.
Желтый вдруг извернулся и броском змеиного тела впился под веко, заполз в голову, заполняя ее болью. Желтый все не кончался — вползал и вползал, пока в голове барона совсем не осталось места. Боль стала невыносимой. Иерон почувствовал, как начинает трещать черепная кость. Желтый двигался уже медленно, но упрямо — давил и лез, умещая свое толстое тело дюйм за дюймом. В следующее мгновение Иерон понял, что у него сейчас лопнут виски.
Барон открыл рот и закричал.
Я убийца.
Я ненавижу убийц.
Человеку нужно кого-нибудь любить. Иначе ему трудно остаться человеком в этом скотском мире.
А если некого? Барон сидел на ступенях крыльца — мрамор был холоден и гладок, как могильная плита. Если нет ни детей, ни родителей, нет ничего, а вместо жены — холодная восковая луна с глазами — что тогда?