— Непременно завтра мы должны улететь на Луну.
— От кого депеша? — спросила она, не слушая его.
— От Стивы, — отвечал он неохотно.
— Отчего же ты не показал мне? Какая же может быть тайна между Стивой и мной?
— Я не хотел показывать потому, что Стива имеет страсть телеграфировать; что ж телеграфировать, когда ничто не решено?
— О разводе?
— Да, но он пишет: ничего еще не мог добиться. На днях обещал решительный ответ. Да вот прочти.
Дрожащими руками Анна взяла депешу и прочла что-то совершенно отличное от того, что сказал Вронский.
«У него есть возможности и намерение уничтожить вас ТЧК Еще не решил, когда и как, но сделает это ТЧК Мне жаль ТЧК Мне очень жаль КОНЕЦ»
— Я вчера сказала, что мне совершенно все равно, когда я получу и даже получу ли развод, — сказала она покраснев. — Не было никакой надобности скрывать от меня, — раздраженно бросила она Вронскому.
— Почему я решился скрыть? Потому что твой муж, сделавшийся самым могущественным человеком в России, поклялся уничтожить нас!
— Мы и так уже приготовлялись к отъезду на Луну. Так что отправимся немедля, и уже на месте решим, что делать дальше. Может быть, вернемся в Воздвиженское, может…
Вронский перебил ее, нахмурившись:
— Я хочу ясности!
— Ясность не в форме, а в любви, — сказала она, все более и более раздражаясь не словами, а тоном холодного спокойствия, с которым он говорил.
— Я уверен, что большая доля твоего раздражения происходит от неопределенности положения.
«Да, вот он перестал теперь притворяться, и видна вся его холодная ненависть ко мне», — подумала она, не слушая его слов, но с ужасом вглядываясь в того холодного и жестокого судью, который, дразня ее, смотрел из его глаз.
— Что ж, наше положение сейчас вполне определенное, — сказала она наконец, удерживая телеграмму двумя пальцами, — это определенность конца.
Выходя, он в зеркало увидал ее лицо, бледное, с дрожащими губами. Он хотел остановиться и сказать ей утешительное слово, но ноги вынесли его из комнаты, прежде чем он придумал, что сказать. Целый этот день он провел вне дома, и когда приехал поздно вечером, Петр передал ему, что у Анны Аркадьевны болит голова, и она просила не входить к ней.
Глава 14
Никогда еще не проходило дня в ссоре. Нынче это было в первый раз. И это была не ссора. Это было очевидное признание в совершенном охлаждении.
Разве можно было взглянуть на нее так, как он взглянул, когда входил в комнату? Посмотреть на нее, видеть, что сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти молча с этим равнодушно-спокойным лицом? Он не то что охладел к ней, но он ненавидел ее, потому что любил другую женщину, — это было ясно.
И, вспоминая все те жестокие слова, которые он сказал, Анна придумывала еще те слова, которые он, очевидно, желал и мог сказать ей, и все более и более раздражалась.
«Я вас не держу, — мог сказать он. — Вы можете идти куда хотите. Вы не хотели разводиться с вашим мужем, вероятно, чтобы вернуться к нему. Вернитесь. Если вам нужны деньги, я дам вам. Сколько нужно вам рублей?»
Все самые жестокие слова, которые мог сказать грубый человек, он сказал ей в ее воображении, и она не прощала их ему, как будто он действительно сказал их.
«А разве не вчера только он клялся в любви, он, правдивый и честный человек? Разве я не отчаивалась напрасно уж много раз?» — след за тем говорила она себе.
Анна вышла из дома и бродила по улицам Москвы, изучая Новую Россию холодным и полным отчаяния взглядом. Не было II/Фонарщиков/76, зажигавших уличные фонари; не было II/Швейцаров/44, распахивающих двери. Куда бы она ни посмотрела, повсюду были угрюмые мужики, занятые черной работой, которая столетиями выполнялась роботами: очистка водостоков, размахивание вениками, открывание дверей. Она также видела повсюду мрачное напоминание о своем собственном горе: бесчисленные портреты ее мужа, Алексея Александровича Каренина, прилепленные повсюду на улицах и площадях толстым слоем клея. Самым странным и возмутительным во всем этом был текст, сопровождающий каждый плакат, в котором мужа ее называли «Царем». Анна чувствовала себя человеком в изменившейся стране.
* * *
Вернувшись домой, она провела оставшийся день в сомнениях о том, все ли кончено, или есть надежда примирения, и надо ли ей сейчас уехать, или еще раз увидать его. Она ждала его целый день, и вечером, уходя в свою комнату, приказав Петру передать ему, что у нее голова болит, загадала себе: «Если он придет, несмотря на слова Петра, то, значит, он еще любит. Если же нет, то, значит, все кончено, и тогда я решу, что мне делать!..»
Она вечером слышала остановившийся стук его коляски, его звонок, его шаги и разговор со слугой: он поверил тому, что ему сказали, не хотел больше ничего узнавать и пошел к себе. Стало быть, все было кончено.
И смерть, как единственное средство восстановить в его сердце любовь к ней, наказать его и одержать победу в той борьбе, которую поселившийся в ее сердце злой дух вел с ним, ясно и живо представилась ей. Как жалела она теперь о том, что поддалась животному инстинкту самосохранения и вступила в борьбу с пришельцем — с горечью смотрела она сквозь разбитое окно и желала, чтобы еще одно чудовище пришло за ней.
Теперь было все равно: лететь или не лететь на Луну, получить или не получить от мужа развод — все было ненужно. Нужно было одно — наказать его.
Она лежала в постели с открытыми глазами, глядя при свете одной догоравшей свечи на лепной карниз потолка и на захватывающую часть его тень от ширмы, и живо представляла себе, что он будет чувствовать, когда ее уже не будет, и она станет для него только одно воспоминание.
«Как мог я сказать ей эти жестокие слова? — будет говорить он. — Как мог я выйти из комнаты, не сказав ей ничего? Но теперь ее уж нет. Она навсегда ушла от нас. Она там…»
Вдруг тень ширмы заколебалась, захватила весь карниз, весь потолок, другие тени с другой стороны рванулись ей навстречу; на мгновение тени сбежали, но потом с новой быстротой надвинулись, поколебались, слились, и все стало темно…
«Смерть!» — подумала она. И такой ужас нашел на нее, что она долго не могла понять, где она, и долго не могла дрожащими руками найти спички и зажечь другую свечу вместо той, которая догорела и потухла.
«Нет, все — только жить! Ведь я люблю его. Ведь он любит меня! Это было и пройдет», — говорила она, чувствуя, что слезы радости возвращения к жизни текли по ее щекам.
И, чтобы спастись от своего страха, она поспешно пошла в кабинет к нему.
Он спал в кабинете крепким сном. Она подошла к нему и, сверху освещая его лицо, долго смотрела на него. Теперь, когда он спал, она любила его так, что при виде его не могла удержать слез нежности; но она знала, что если б он проснулся, то он посмотрел бы на нее холодным, сознающим свою правоту взглядом, и что, прежде чем говорить ему о своей любви, она должна бы была доказать ему, как он был виноват пред нею. Она, не разбудив его, вернулась к себе и после второго приема опиума к утру заснула тяжелым, неполным сном, во все время которого она не переставала чувствовать себя.