— Довольно, дорогая Мод! Ваша благая воля очевидна, и этого довольно. В вашем сострадании и благожелательности — бальзам для моей души. Оставьте меня, мой ангел-хранитель, сейчас я не в силах принять вашу помощь. Но если хотите… поговорим об этом после. Покойной ночи!
И мы расстались.
Как я впоследствии узнала, поверенный из Фелтрама просидел с ним почти всю ночь, и они, соединив усилия, искали законный способ получить от меня деньги. Но такого способа не было. Я не могла нести никаких обязательств.
Я же, ни о чем не ведая, лелеяла надежду помочь дяде. Что значила для меня немалая, казалось бы, сумма в двадцать тысяч фунтов? На самом деле не значила ничего. Я выделила бы ее, нисколько не ущемив себя.
Я взяла в руки большую книгу с цветными иллюстрациями, привезенную, в числе немногих, из милого Ноула. Слишком взволнованная, чтобы заснуть, я открыла книгу и стала переворачивать страницы, по-прежнему думая о дяде Сайласе и о сумме, которой надеялась помочь ему.
Не знаю почему, но один из этих цветных оттисков задержал мое внимание. На нем была изображена мрачная лесная чаща; девушка (швейцарка, судя по костюму) в ужасе спасалась бегством, бросив из висевшей на ее руке корзинки для провизии кусок мяса. Девушку преследовала стая волков.
В книге рассказывалось, что за девушкой, которая возвращалась с базара домой, погнались волки и она едва спаслась: она бежала от них так быстро, как только могла, и на какое-то время задерживала следовавшую за нею по пятам стаю, бросая раз за разом то, что несла в корзинке, а голодные хищники дрались за каждый кусок и тем самым давали ей возможность бежать дальше.
Эта картина захватила мое воображение. Я рассматривала ее с необычайным любопытством: рослые деревья с могучими переплетенными ветвями и ужасные тени вокруг крепких стволов — этот нарисованный лес чем-то напоминал мне ту часть Уиндмиллского леса, куда Милли так часто водила меня. Потом я смотрела на фигурку бегущей изо всех сил девушки, которая оглядывалась через плечо. Потом — не могла оторвать взгляд от оскалившейся кровожадной стаи и ее старого вожака. А потом откинулась на спинку кресла и вспомнила (возможно, мои необъяснимые ассоциации на что-то опирались) о прекрасной копии ван-дейковского «Велизария»
у меня в папке. Я рассеянно водила карандашом по конверту, лежавшему на столике, но сделанная мною надпись, как ни странно, имела глубокий смысл. Вот она: «20 тысяч фунтов. Date Obolum Belisario!»
[78]
. Мой дорогой отец когда-то перевел мне латинскую строчку, и я записала ее, просто восстанавливая в памяти… а возможно, на бумагу излилось переполнявшее меня сострадание к дядиной несчастной судьбе. Я кинула эту престранную памятную записочку в раскрытую книгу, и бегущая девушка, преследователи, спасительная жертва им — все детали жуткой картины вновь оказались у меня перед глазами. И тогда я услышала шедший, казалось, из-под каменной плиты очага напряженный шепот: «Беги клыков Велизариевых!»
— Что это? — спросила я, резко повернувшись к Мэри Куинс.
Мэри, сидевшая возле камина, оставила свою работу и встала. Она глядела на меня и хмурилась, как обычно, когда поддавалась страху.
— Это вы говорили? Вы? — допытывалась я, схватив ее за руку. Я и сама очень испугалась.
— Нет, мисс, нет, дорогая! — ответила она, явно думая, что я повредилась в уме.
Несомненно, со мной сыграло шутку мое воображение, и, однако, я по сей час уверена, что среди тысячи узнала бы тот суровый голос, раздайся он вновь.
Измученная почти бессонной ночью, утром я была призвана к дяде.
Он оказал мне странный прием. Отношение его ко мне переменилось, что меня неприятно поразило. Он оставался ласков, добр, улыбчив и кроток, как обычно, но с того утра я всегда чувствовала какое-то его безотчетное предубеждение против меня. Сон, внутренний голос, ниспосланное видение — что повлекло к перемене? Казалось, я вызывала в нем неосознанную враждебность и страх. Когда он думал, что я отвлекалась, то принимался мрачно изучать меня. Но стоило мне обратить на него взгляд, как он опускал глаза в книгу и начинал говорить, будто вслух читая из книги, — так решил бы человек, не вникающий в смысл его слов.
В его переменившемся ко мне отношении указать было не на что — кроме этого нежелания встречаться со мной глазами. Как я уже сказала, он оставался по-прежнему добр. Пожалуй, сделался даже добрее. Но тем не менее появилось что-то, что разводило нас в стороны… Неприязнь? Нет. Он знал, что я жаждала послужить ему. Быть может, то был стыд? Или страх перед чем-то?..
— Я не спал, — сказал он. — Я всю ночь думал, и вот плод моих раздумий: я не могу, Мод, принять ваше благородное предложение.
— Как мне жаль! — воскликнула я совершенно искренне.
— Я знаю, моя дорогая племянница, и ценю вашу доброту. Но есть много причин — ни одной, уверяю вас, постыдной, — которые делают сие невозможным. Сие было бы неправильно понято, а моя честь не должна пострадать.
— Сэр, все не так, и не вы заговорили об этом. От начала и до конца это было бы моим деянием.
— Верно, дорогая Мод, но злокозненный, склонный к клевете свет я знаю более, чем вы по счастливой вашей неопытности. Кто прислушается к нашим свидетельствам? Никто… ни один человек. Есть препятствие, неодолимое моральное препятствие: в глазах света я предстану виновным в вымогательстве и, что еще тяжелее, не буду чувствовать себя полностью невиновным. Да, здесь ваша добрая воля, Мод. Но вы юная, неопытная, и мой долг — удержать вас от всяких попыток прикасаться к вашей собственности в столь незрелые годы. Кто-то назовет сие донкихотством. Я буду говорить о велении совести и буду твердо следовать ему, хотя и трех недель не пройдет, как в этом доме появятся люди с исполнительным листом.
Я не совсем отчетливо себе представляла, что такое исполнительный лист, но из двух романов, наводивших на меня ужас (описанные бедствия потрясли меня и не забылись), я знала, что с ним связаны оправданные законом муки и грабительство.
— О дядя! Сэр! Вы не можете этого допустить. Что скажут обо мне? И… и ведь есть бедняжка Милли… есть все остальное! Подумайте, что будет!
— Здесь ничем нельзя помочь, вы не в силах помочь, Мод. Выслушайте меня. Не могу назвать точной даты, когда в этот дом принесут исполнительный лист, но, думаю, сие случится недели через две. Я должен позаботиться о вашем спокойствии. Вам следует уехать. Я все устроил, и вы на какое-то время присоединитесь к Милли во Франции — пока я буду справляться с трудностями. Вам, наверное, лучше уведомить вашу кузину, леди Ноуллз. При всех ее странностях, она человек сердечный. Возможно, вы упомянете, Мод, что я проявил к вам доброту…
— Одну… одну доброту вы проявляли ко мне! — воскликнула я.
— …что принес себя в жертву, когда вы сделали великодушное предложение, — продолжал он, — что теперь хочу избавить вас от страданий. Можете написать — я не диктую вам, но имейте в виду, — что я всерьез думаю отказаться от обязанностей опекуна и чувствую, что был несправедлив к ней, что, как только мой несчастный ум немного прояснится, я предприму шаги к примирению, держась мысли передать заботу о вас и о вашем образовании ей. Можете написать, что я более не стремлюсь даже к восстановлению своего доброго имени. Мой сын погубил себя браком. Я забыл сказать вам, что он в Фелтраме и сегодня утром прислал записку, умоляя о встрече перед разлукой. Если я дам согласие, встреча будет последней. Я никогда больше не увижусь с ним и не стану поддерживать переписку. — Старик, казалось, очень разволновался и приложил носовой платок к глазам. — Он и его жена собираются эмигрировать, и чем скорее они уедут, тем лучше, — с горечью произнес дядя. — Откроюсь вам, Мод, я сожалею о том, что даже мгновение терпел его попытки добиться вашей благосклонности. Поразмысли я обо всем — как прошедшей ночью, — я бы сего не дозволил ни при каких обстоятельствах. Но я столь долго живу, будто монах в келье, удовлетворяя голод тела и души в пределах этой скромной комнаты, что знание света постепенно покидает меня — вслед за моей юностью и надеждами. Я не учел, как должен был, многих препятствий. Дорогая Мод, только об этом единственном предмете, умоляю, молчите: обсуждать его теперь бесполезно. Я заблуждался и прошу вас — забудьте мою ошибку.