На Джареда Новый Дворец не произвел столь сокрушительного впечатления, какое обычно оказывал на провинциалов. В государствах за Южным мысом он всякое повидал, и дворец эмира Зохаля (туда Джаред попал однажды вместе с Тахиром ибн Саидом, когда «дервишей сна» пригласили на диспут с факихами Арслана) казалось ему, роскошью превосходил любимую резиденцию Яна-Ульриха. Правда, в силу известных ограничений, в жилище правоверного владыки не было никаких изображений живых существ. А Новый Дворец мог похвалиться и яркими росписями, и чудесными шпалерами, на которых гуляли в садах дамы и кавалеры, сражались рыцари, девы плели венки, охотники поражали оленей. Лабрайд также рассказывал о коллекции античных статуй, которую собирал император. Но Джаред, естественно, ее не увидел, как не увидел ни зверинца, ни зимнего сада. Ему не полагалось. Он всего лишь принадлежал к свите человека знатного, но к двору не близкого. Роль, уже знакомая по Эрденону, поэтому Джаред ждал чего-то похожего, но с большим размахом. Напрасно. Надо было прислушиваться к Лабрайду. Гостей было меньше, чем на новогоднем празднике в Эрденоне. И насчет пастушков Лабрайд не язвил. Нынешнее празднество, как предполагалось, устраивалось в «пастушеском духе», и те, кто хотел в нем участвовать, должны были украсить себя, согласно повелению императора, венками, посохами и плащами на пастушеский манер. Избавлены от этого были лишь люди старшего возраста, и Лабрайд воспользовался этой привилегией.
Прием устраивался в Малом мозаичном зале, с которым соединялись палаты, в каждой из которых был накрыт стол. Но, в отличие от Эрденона, здесь развлечения предшествовали угощению. Гости располагались в креслах вдоль стен. Слуг же отправили на хоры к музыкантам, откуда они могли видеть своих господ, и по их знаку. прибежать в случае необходимости. Так что Джаред снова оказался зрителем, на сей раз – на балконе. Оттуда он впервые узрел императорскую фамилию, знатнейших из дворян, прекраснейших из дам – и пресловутую Бесс. Впрочем, Лабрайд, рассказывая о ней, всегда называл ее полным именем.
Бессейра Джареду сразу понравилась. Отчасти потому, что ничем не напоминала Дагмар, о которой он старался не думать. Но это была симпатия, какую испытывают не к женщине, а, скорее, к ребенку. В ней и впрямь было нечто детское – тонкая шея, худые плечи, светло-лиловое придворное платье, изрядно оголявшее их, соблазнительности ее облику не добавляло. Но из-за этой детскости она, наверное, была единственной, на ком псевдо-пастушеский венок и плащ не выглядели нелепо. Остальные, кажется, нелепыми свои наряды не считали, или не замечали их странности. Особенно император. Сам он себя к старикам не причислял. Пастушеский плащ красовался поверх моднейшего одеяния ми-парти, светло-оранжевого с белым, голову венчал венок из роз – геральдического цветка Тримейна и империи, позолоченный посох обвивала розовая лента с девизом «Иная – никогда!» Сие относилось, конечно, к госпоже Эльфледе. Названная дама, так же облаченная в двухцветное платье, сине-зеленое, поместилась рядом с Бессейрой. Яна-Ульриха окружали сын и племянник, и, с точки зрения собравшихся, принц Норберт в своем темно-гранатовом сюрко, не знавший куда деть посох, по всем статьям уступал облаченному в золотую парчу кузену, с залихватски сдвинутым на ухо венком.
Игралась пастораль. Пейзанин и пейзанка вышли на середину зала со своими барашками. Барашки, правда, были деревянные, обтянутые овчиной. Природе не прикажешь, а живые запросто могли бы сорвать представление, да и пола, выложенного венецианскими мастерами, было жалко. И над барашками запели о радостях простой жизни, о ключевой воде, что утоляет жажду лучше всяких вин, о черном хлебе, яблоках и орехах, что ждут к обеду. Имели место также спокойный сон в мирной хижине, не омрачаемой заботами, и пляски на лугу. Пели, в общем, не плохо, это Джаред вынужден был признать, как бы ни ценил он «Детей вдовы». Иначе бы эти комедианты ко двору не попали. Пастушку изображал мальчик с голосом высоким, чистым, еще не знавшим ломки, сладостным, как мед. И музыканты были под стать актерам. Ни одного звука, который резал бы слух, никаких рожков, никаких барабанов, никаких, прости Господи, волынок. Арфы, виолы, лютни, портатив, карийон. Нежность неизъяснимая. Дуэт незаметным для Джареда образом перешел в трио, плавное течение не нарушил даже звонкий смех госпожи Эльфледы (Бесс шепнула ей, что ожидала, будто комедианты, раз им вручили посохи, будут на этих посохах драться, как это делают пастухи в ее родных краях. Большинство зрителей этих слов не услышали, но Ян-Ульрих задумчиво сказал принцам, что неплохо бы по весне устроить турнир в пастушеском стиле…)
Комедиантов сменил придворный поэт, мэтр Ойгель – мужчина с острым носом, острым подбородком и острым взглядом. Поэма, которую он читал, лишена была всякой остроты. В самых певучих и томных строфах описывалась верная любовь пастушка Януса к пастушке Леде. Общество оценило прозрачность аллегории, и Ойгель был одарен перстнем с собственной руки его величества. Затем музы смогли передохнуть, а общество отправилось ужинать – не за общим столом, а, как было помянуто, в несколько отдельных палат, куда гости приглашались в соответствии со знатностью и придворным знанием. Музыкантам, правда, в отличие от актеров, отдыхать не приходилось – Ян-Ульрих любил за столом слушать музыку.
Всяческим злопыхателям следовало знать: император не делал вид, что любит искусство – во имя суетной славы. Он его любил и разбирался в нем. Ян-Ульрих читал, по меньшей мере, на четырех языках, для него скупали и переписывали книги по всей Европе, и новейшие поэтические веяния были ему небезызвестны.
Он и сам когда-то пописывал стихи, но забросил это занятие – так же, как отдал все судопроизводство законникам в мантиях и рясах, и перестал драться на турнирах. Но зато он это с удовольствием употреблял . Любование прекрасным, будь это книга, собор, добрый удар мечом или женщина – доставляло ему не меньше наслаждения, чем еда. И сейчас, в обществе, приятному его сердцу, он повел беседу об искусстве.
– С тех пор, как безжалостная смерть унесла божественного Клопинеля
[15]
, во всем христианском мире не осталось никого, кого можно было бы не погрешая, назвать поэтом, – говорил он, подкрепившись оленьей ляжкой с орехами и грибами, сильно проперченной.
– Но почему же, наш Ойгель очень мил, – отозвалась госпожа Эльфледа.
– Мил! Но не более. Высоты ему недоступны. Сплошь безделки, вроде сегодняшней, выходят из-под его пера. А «Рыцарей вольного чертога» он обещает закончить с позапрошлого Рождества. Боюсь, не доживу до окончания этого романа…
Его перебили с негодованием, и успокоенный Ян-Ульрих продолжил: – По крайней мере, судя по тем отрывкам, которые он читал, это будет недурно. Но с «Романом о Розе» ничто сравнится не может. К сожалению, не все обладают достаточной тонкостью души, чтобы оценить шедевр. – Он с укоризной посмотрел на наследника, затем обратился к Бесс. – Тебя, дитя, мой сын также убеждал в преимуществе всяческой рухляди, вроде «Романа о Тристане и Изольде»?
Южанке не следовало сидеть за этим столом. Знатностью рода похвалиться она не могла, да и внешность ее, с точки зрения императора, оставляла желать лучшего. Однако Ян-Ульрих относился к ней милостиво. О ней хорошо говорила Эльфледа, а император прислушивался к ее суждениям. С появлением этой девицы наследник стал чаще видеться с отцом. Она оказалась достаточно образованной, чтобы поддерживать разговор. И вообще тонкий вкус южан вошел в поговорку. Когда затевался пасторальный вечер, она сказала: «Тогда каждая пара должна есть из одной тарелки и пить из одного кубка, как истинные пастухи!» Яну-Ульриху эта мысль понравилась чрезвычайно, и за его столом на даму и кавалера было поставлено по одному прибору.