Она не двинулась, не повернула головы, все время ощущая тяжелый, неотвязный взгляд, нацеленный на нее.
В это мгновение кто-то потянул ее за край плаща, и тонкий голос произнес ее имя. Она повернулась. Это был маленький мальчик, которого она вылечила, – сын коменданта.
– Карен! Карен! Смотри, что я тебе принес. – Он вытащил из-за пазухи маленького черного котенка. – Это подарок. Для тебя.
Ей сразу стало легче. Вот здоровые громилы стоят навытяжку перед князем. А мальчику наплевать – он ей котенка принес, и это главное событие. И где он еще его взял? В крепости она ни у кого не видела кошки. Недавно из Малхейма привезли, надо думать…
Котенок вертел головой, глядел узкими, не до конца прорезавшимися глазами.
– Смотри, какой черный!
Карен взяла котенка на руки, погладила, и он незамедлительно лизнул ее ладонь.
– Есть, наверное, хочет, – задумчиво сказала Карен.
– Он был совсем слепой! – восторженно сообщил мальчик. – А теперь видит!
– А глаза еще глупые… Ладно, пойдем покормим его.
Мальчик ухватился за ее руку, и они пошли вдоль стены. Торгерн смотрел, как она уходит с мальчиком и котенком. Он молчал.
Он ехал сюда, чтобы ее увидеть. Он ее увидел. Не прошло.
Она сидела за столом в своей комнате, подперев голову руками. Из-за перегородки доносились смех и восклицания – Бона и Магда возились с котенком, смотрели, как он лакает молоко. А она сидела одна, размышляя. Значит, опять! Ведь, кажется, с этим было покончено. Значит, ошиблась, не учла, на какие выверты способна эта душа, успокоилась… Она думала, что нашла единственную брешь в защите, окружающей его душу, защите почти безупречной, слабое место в ней нащупалось лишь после долгих поисков. И в этом оказалась опасность!
И теперь ее замысел потребует вдвое больше усилий: вершить дело, ради которого она пришла, и одновременно противостоять гнусным вожделениям – да кто ж такое выдержит! Бежать прочь из княжества – разве не сумеет она усыпить бдительность своих сторожей? Нет! Свобода – это то, чего она желает больше всего, и на эту приманку ловит ее Враг. Похоть для сластолюбца, золото для скупца, и свобода для вольного человека… искушение… Она усмехнулась. Хороша бы она была, бросив свое дело, не доведя его до определенного конца. Но что же делать? Никто не поможет, никто не поймет. К черту! Она уже не та, что в Тригондуме, не станет ждать, пока ее потащат на бесчестье. Она сама нанесет упреждающий удар. И такой удар, для которого понадобятся силы немалые. Это не мелкого подонка вроде Оскара припугнуть. Тут расплачиваться придется по большому счету. Может быть, не сразу, но придется. Так что же – оставить себя беззащитной? Рабски подчиниться насилию? А главное – отказаться от единственной возможности действовать?
Опять этот тупик. Убежать. Не сделать. Так нет же. Клин клином вышибают. На чем обожглась, то и станет оружием. Оружие? У меня, у лекарки? Да, для защиты.
Трудно? Она вспомнила любимого Исаака Сириянина: «Носи иго свободы своей, или будешь согбен под иго рабское и послужишь врагам своим».
Лучше, пожалуй, не скажешь. Только надо собраться с силами. Сколько времени в запасе – день, два? Мало…
Два дня прошли спокойно. Она почти не выходила и виделась только с Измаилом, от которого выслушала подробный рассказ о том, как шли переговоры в Вильмане. Разумеется, он замечал лишь внешнюю сторону событий и не имел на них влияния, но он хотя бы лично присутствовал там. В особенности он восхищался красотою госпожи Линетты. Однако, как поняла Карен, это восхищение было абсолютно бескорыстным. Измаил и в мыслях не посягнул бы на женщину обожаемого хозяина. Он страстно желал этого брака, не распознав, что на идею эту навела его Карен. Какое недоступное пониманию, диковинное порождение природы – верный слуга, думала она. Торгерн не являлся и не приказывал ей прийти. И снова она задавала себе вопрос – надолго ли его хватит?
Он и в самом деле не хотел ее видеть. Серый, точно присыпанный пеплом мир снова обрел цвет, и… стало еще хуже. Теперь он точно знал, что его мучило все это время, и это доводило его до бешенства. Тяга к этому жалкому созданию унижала, но от того не проходила и не ослабевала.
Но почему? За что? Ведь ясно же видел, какая она. А «любить душу» – этого он не понимал и слов-то таких не знал, да и не нужна была ему ее душа. Не душа, а тело. Хилое, кособокое, тщедушное тело. И глаза-плошки, и темные космы – они тоже принадлежали телу, а больше он ничего не видел. Только космы и глаза, голос и усмешка – что же это делается, будь оно все проклято!
Странное воспоминание. В детстве он часто убивал птиц – сворачивал им шеи, ломал спины – и отчетливо помнил отчаянный трепет под своими руками, сердце, колотившееся почти о самую ладонь, слишком сильно, слишком часто, как не бывает у людей, жар и хруст костей, и нечто похожее, нет – то же самое – он ощутил тогда ночью в Тригондуме.
Он ни с кем не мог поделиться этим – унижение стало бы еще большим. Он сохранял над собой власть и занимался делами, но лишь настолько, чтоб не заорать и не начать биться головой об стену.
Она тоже занималась своими делами и ни с кем не делилась мыслями. Но она не хотела кричать. Когда так темно, криком не столько призовешь друга, сколь привлечешь разбойника.
Он проснулся в полном мраке. Несколько мгновений лежал, не в силах пошевелиться. То, что он увидел, еще стояло перед глазами. Слава Богу, все приснилось, ничего этого не было. А… если нет? Он сел на постели, машинально вытер залитое потом лицо – руки были такими же мокрыми. Все тело ломило. А если было? Ведь не бывает же таких снов! Он слышал однообразные тупые удары – это кровь стучала в висках. Быстро, не зажигая огня – привычка, – оделся. И оттого, что это делалось часто и безотчетно, никак не мог вспомнить, делалось ли это уже нынешней ночью.
Глаза привыкли к темноте, а может, начинало светать. Измаил спал на полу у порога. От звука шагов он проснулся, приподнялся – но Торгерн молча сделал знак оставаться на своем месте.
Проще всего было спросить у Измаила – выходил я нынче или нет? – и все тут же разрешилось бы, но он не мог этого сделать, не потому что не хотел выглядеть посмешищем в глазах подчиненного, плевал он на Измаила, нет, он должен был сам удостовериться, собственными глазами.
И, молча, вперед по коридорам, как тогда, только не за кем гнаться, и такая предутренняя тоска и ощущение, что он знает, что увидит там, что он уже шел здесь, что все это уже было недавно, было, а потом…
В слабо освещенной комнате он увидел темную фигуру, сидящую на краю неразобранной постели. Теперь-то он точно не спал, и оттого, что явь совершенно совпадала со сном, и оттого, что мертвое изуродованное тело обретало не призрачное, а живое существование, все стало на грань, через которую разум не способен перешагнуть, а когда она так же, как во сне, быстро поднялась и обратила к нему удивленное лицо, он почувствовал, что не в силах больше этого выносить.