Стефания, с первыми аккордами песни как-то странно побледневшая, тихо отозвалась:
— Да, неплохой голос, приятный. Классическая школа чувствуется.
Натали между тем спустилась со сцены и двинулась между столиками, продолжая петь и расточать клиентам заведения ослепительные улыбки. Посетители, не отрываясь от тарелок, продолжая жевать, совали ей мятые купюры. Натали принимала деньги с королевским достоинством и ловко прятала куда-то в складки концертного платья.
— Эд, пожалуйста, передай ей чаевые, — Стефания протянула сыну купюру.
Тот, все еще обозленный на мать, неохотно взял деньги и, дождавшись, когда певица поравняется со столиком, протянул ей. Женщина, приняв деньги и мельком посмотрев на сидящих, двинулась дальше по залу, продолжая петь:
— Ай-яй, в глазах туман, кружится голова.
— Так ты, значит, считаешь, не зря я ее пригласил? Ну, скажи как профессионал, — обратился к Стефании Голубчик.
Но Стефания не отвечала. Лицо ее, бледное, с пятнами лихорадочного румянца, вспыхнувшими на скулах, застыло как гипсовая маска. В темных глазах плескалось что-то пугающее. Голубчик встревоженно тронул ее пальцы:
— Что с тобой?
Но Стефания его не слышала. Она, не отрываясь, смотрела в широкую спину удалявшейся певицы.
5
Когда святое семейство под заботливым конвоем Голубчика отправилось наконец переваривать ресторанные разносолы в свой люкс, я решила засесть в каком-нибудь укромном месте на палубе — возвращаться в провонявший борщом пенал очень уж не хотелось, — как следует изучить найденную тетрадь, а заодно обдумать, чем это так поразила Стефанию моя хабалистая соседка. Поначалу я собиралась ненавязчиво пожаловаться Анатолию Марковичу на невыносимые условия жизни в пенале и попросить перевести меня в другую каюту, но теперь, когда оказалось, что моя соседка имеет какое-то отношение к прошлому Светланы-Стефании, решила обождать и подсобрать полезную информацию, то и дело долетавшую до меня из-за тонкой перегородки между нашими каютами.
Волоча за собой увесистый саквояж, я медленно профланировала вдоль палубы, отыскивая глазами где бы приземлиться. Навстречу враскачку, как бывалый матрос, двигался Черкасов. Из коротких рукавов его светлой рубашки торчали жилистые руки, покрытые синей росписью. Приземистый, длиннорукий, с маленькой по сравнению с разлетом плеч головой, он всеми повадками напоминал главу стаи орангутангов из передачи «В мире животных». Поравнявшись со мной, Ванька-Лепила, не проронив ни слова, так сказать, без объявления войны, залихватски приобнял меня за талию. Первым побуждением было влепить раздухарившемуся уркагану звонкую оплеуху, однако я вовремя поймала за хвост собственное благородное негодование — все-таки отвесить затрещину владельцу нескольких нефтяных вышек чревато. Поэтому я ловко вывернулась из разрисованных клешней воротилы и лишь легонько хлопнула его по руке, заливаясь чарующим смехом.
— Чего ломаешься, коза, — просипел Черкасов, и по его тяжелому сивушному дыханию я поняла, что надежда новорусского бизнеса мертвецки пьян. — Пошли со мной, я тебе тачилу подарю. «Бэху» хочешь?
— М-м-м, заманчивое предложение, — протянула я, соображая, как половчее прошмыгнуть мимо нежданного кавалера. — Но мне, знаете, «Мерседес» больше нравится.
— Да какой базар-вокзал, — заверил Лепила. — «Мерин» так «мерин». Давай, красивая, дуй ко мне, пообжимаемся!
Он раскинул лапы, готовясь принять меня в обезьяньи объятия, я же ловко просочилась мимо него.
— Ой, вы такой горячий, быстрый, я как-то даже растерялась, — лопотала я, бочком-бочком продвигаясь мимо него к выходу на лестницу. — Я обязательно к вам зайду, но… — Я шагнула на ступеньку и рванула вниз, крикнув через плечо: — Но… в другой раз, ладно? Сегодня никак не выйдет.
Черкасов еще хрипел мне вслед:
— Ишь, длинноногая! Ну погоди, я тебя отловлю!
Но поймать меня с его пьяной ловкостью было уже не под силу. Выскочив на нижнюю палубу, я перевела дух, отыскала наконец плетеное кресло, брошенное кем-то в уголке на пустынной, слабо освещенной корме, и забралась в него с ногами. Ночь плыла над рекой — тревожная, настороженная, наполненная шепотом воды и отдаленными низкими гудками пароходов. Я поежилась от прохладного весеннего ветра и раскрыла клеенчатую тетрадь.
* * *
Конечно, тогда по этим ее отрывочным воспоминаниям детства и юности, почти дневниковым записям, в которых окружающие ее люди часто именовались только «она» или «он», я не поняла всего, не составила полной картины. Многое она сама рассказала мне позже, гораздо позже, когда наши с ней жизни судьба сплела, скатала в клубок, который никому уже не под силу было распутать. И сейчас трудно разделить, что я узнала тогда, а что открылось потом, когда события ее прошлой, неизвестной мне жизни, наполнились в моем сознании цветом и звуком, а люди в них обрели собственные лица и голоса.
* * *
…
Темнота крадется по комнате, пританцовывая, кружась, шелестя юбками. В воздухе пахнет мандаринами, влажной хвоей и горячим утюгом от висящего на стуле рядом с кроватью шелкового платья. Это для завтрашней елки. Из-под двери в коридор пробивается золотая полоска света. Там, в коридоре, — шаги, шорох оберточной бумаги, тихий мелодичный звон. Я знаю, это мама упаковывает подарки. Замотает разноцветной фольгой, завяжет лентой, надпишет и сложит под елкой. Будто бы это Дед Мороз их принес. Только Деда Мороза не бывает, я теперь это знаю, не маленькая! Интересно, что там? Может, кукла? Та, с нежным фарфоровым личиком и с рыжими локонами, что я видела в витрине «Детского мира» на Кузнецком? Я ведь давно ее просила. До завтра еще так долго… А что, если…
Я лежу тихо-тихо, боясь пошевелиться, и жду. Но звуки долго еще не смолкают и свет не гаснет. Вот уже веки становятся тяжелыми, и перед глазами начинают кружиться разноцветные огни. Я тихонько щиплю себя под одеялом.
Наконец все смолкает. Я не двигаюсь еще немного для верности. Потом поднимаюсь, бесшумно спрыгиваю с постели и крадусь в коридор. Босыми пятками по полу — холодно. В комнате на ковре лунные квадраты от окна, страшная лохматая тень от елки до потолка. За окном тихо падает снег, укрывает легким покрывалом огромный город с высокими каменными зданиями, широкими улицами, полоской скованной льдом реки, мерцающими где-то вдалеке, на другом берегу, рубиново-красными звездами Кремля. Под елкой что-то мерцает и серебрится в темноте.
Я тихонько сажусь на корточки и протягиваю руки. Елочные иглы покалывают пальцы. Я достаю какой-то тяжелый прямоугольный предмет, обернутый серебряной бумагой. Осторожно отгибаю фольгу и вижу шкатулку, поблескивающую гладким лаковым боком в свете луны. Откидываю крышку и…
Кажется, я не вскрикнула? Нет, не вскрикнула, все тихо.
В шкатулке лежат серьги — тяжелые, серебряные, старинные, украшенные темными, почти черными гранатами. А рядом — такое же кольцо. Я, не веря своим глазам, прикасаюсь к украшениям кончиками пальцев. Это же… Это мамины, я видела их на ней несколько раз. И мама говорила, что они достались ей от бабушки и что когда-нибудь, когда я вырасту, она подарит их мне. Так, значит… Значит, я уже выросла?