— Ну… почти жена, — поправился Эд. — Мы хотели расписаться вчера, но не получилось. Мы любим друг друга, понимаешь? И все уже решили!
— Когда же это вы успели? — осведомилась Стефания. — Если мне не изменяет память, вы познакомились десять дней назад. И ты уже успел убедиться, что это всерьез и надолго? Вас, Алена, — она обернулась ко мне, — мне тем более трудно понять. Я ведь и так пригласила вас в Рим, зачем понадобилось искать объездные пути? Неужели вы так мало верите в свои профессиональные возможности? Решили, что ухватиться за моего сына будет вернее?
И поделом тебе, дура! Возомнила себя Джульеттой. В твои честные намерения не верят даже посторонние, а ты отчего-то поддалась всей этой романтической чуши. Сама бы первая высмеяла подобную историю: ловкая стерва окрутила доверчивого лоха. Попробуй теперь доказать всем, что ты не верблюд.
Я молчала, пристально изучая узор вытертого линолеума на полу. Эд же с пылкостью Дон Кихота вступился за мою честь.
— Как тебе не стыдно! — вскричал он. — Я не узнаю тебя, мама! Когда ты успела стать такой жестокой, такой циничной? Разве не ты всегда говорила мне, что чувства не поддаются логике? Почему ты нам не веришь?
— Эд, тебе восемнадцать! — всплеснула руками не на шутку уязвленная синьора. — Это твое первое серьезное увлечение. Ты забудешь ее через неделю, у тебя в жизни таких еще тысячи будут. Я старше, я лучше знаю.
Эд соскочил с кровати, все еще завернутый в простыню, прекрасный, как античный бог в белоснежной тоге. Взбешенный, раздосадованный, готовый до последнего отстаивать святость и чистоту наших отношений. Если бы я не потеряла голову от него еще давно, я бы влюбилась сейчас.
— Это пошло, то, что ты говоришь! — хлестко бросил он. — Я никогда бы не подумал, что услышу от тебя такие избитые, мещанские слова. Разве тебе никогда не было восемнадцать? Разве ты никогда не любила? И не понимаешь, что я сейчас чувствую?
Черные блестящие глаза примадонны запрыгали, взлетели и опустились изогнутые ресницы, скулы чуть тронул румянец. Она взмахнула белой гибкой рукой — словно лебедь, повела крылом и неожиданно рассмеялась:
— А идите вы к черту, дети! Делайте, что хотите! Все равно никого не послушаетесь, пока не разобьете собственные лбы.
Она шагнула к Эду, притянула к себе его голову, поцеловала в спутанные вихры. И в это мгновение, когда она прижимала сына к себе, дотрагиваясь губами до его лба, лицо ее стало вдруг совсем другим — мягким, нежным, отрешенным. И я поняла, что для нее, успешной, знаменитой, обласканной публикой, нет в жизни ничего дороже и важнее этого мальчишки. Что, несмотря на всю ее твердость и властность, а может быть, именно благодаря им, любит его она безоглядно, бескомпромиссно, бешено. Любит как единственное вырванное у жизни сокровище. И мне на секунду стало вдруг страшно от столкновения с таким сильным, неуправляемым, стихийным чувством.
Стефания прошептала:
— А все-таки, если не ночуешь дома, лучше предупреждать. — Затем качнула головой, перевела дыхание и объявила решительно:
— Эдвард, когда м-м-м… приведешь себя в порядок, зайди, пожалуйста, в каюту, я хочу познакомить тебя… с одним человеком.
* * *
Эд вернулся через два часа, и, увидев его, я даже испугалась. Создавалось ощущение, что Стефания познакомила его с самим дьяволом из преисподней. Мальчик мой глядел мрачно, губы его, обычно такие скорые на улыбку, были сурово сжаты, брови хмурились. Он молча прошел в мой пенал и повалился на койку лицом в подушку. Я присела рядом, осторожно тронула его за плечо:
— Эй! Ты чего?
Он буркнул, не поднимая головы:
— Да так… Познакомился кое с кем…
— С Евгением? — понимающе протянула я.
— Ты знала? — немедленно вскинулся он. — Знала и молчала?
— Догадывалась, — кивнула я. — Так получилось, что, когда я разбирала записи твоей матери, мне стала известна эта история.
— Почему ты мне не сказала? — Он обвиняющее уставился на меня покрасневшими глазами.
— Ты и в самом деле считаешь, что я должна была разболтать чужую тайну? — вскинула брови я.
Не могла же я, в самом деле, сказать моему пионеру-герою, что поначалу намеревалась использовать случайно выкопанную информацию в своих целях. Пришлось изобразить благородное негодование, и, наверно, это получилось хорошо, потому что Эд немедленно смутился и сказал:
— Извини, ты права, конечно. Я просто… никак не могу прийти в себя.
— Но разве это так уж плохо — найти отца? — попыталась ободрить его я. — Чего ты так расстроился? Вряд ли он станет пороть тебя по субботам…
— Ты не понимаешь, — горячо заговорил он. — Она все разрушила, все, чем я жил до сих пор! Господи, я всю жизнь считал ее идеалом. Она была для меня не просто матерью, а символом чистоты, женственности, красоты. Я думал, что если на кого и можно положиться в этом мире, то это на нее. Она всегда находилась рядом, всегда понимала меня, во всем поддерживала. Я был уверен, что у нас идеальная семья, что отец и мать искренне любят друг друга. Когда он умер, я боялся, что горе сломит ее, старался, как мог, помочь ей, утешить. А теперь вдруг все, чем я жил до сих пор, оказалось ложью. Мой отец неизвестно кто, мою мать я совсем не знаю… Почему она молчала все эти годы, а теперь вдруг решила открыться? Вся эта пакость, пошлый вульгарный фарс… Она учила меня быть смелым и правдивым, а сама оказалась трусливой, лживой, подлой…
— Подожди, — попыталась я прервать этот хлынувший на меня поток горечи, — мне кажется, ты несправедлив…
— Нет, это ты подожди! — резко оборвал он. — Я ненавижу их всех: этого хлыща с постным лицом, которого мне теперь нужно считать отцом вместо Фабрицио, его скандальную толстуху, на которую он посмел когда-то променять жену, ненавижу собственную мать… Можешь ты это понять? И самого себя тоже…
— Господи, себя-то за что? — участливо спросила я.
— За то, — глухо произнес он. — За то, что оказался таким жалким слабаком. Что сбежал…
Я придвинулась к нему, притянула его голову к себе на колени, принялась ласково перебирать отливающие медью кудри. Бедный мой, чуткий, наивный мальчик. Такой юный, ничего не знающий о жизни, жаждущий справедливости со всей юношеской жестокостью. Он сам никогда не ошибался, никогда не поступал против совести и оттого не знает милосердия. В конечном счете именно лучшие, честнейшие и неиспорченные идеалисты оказываются самыми беспощадными палачами. Им, непогрешимым, непонятны человеческие слабости и ошибки. Стефания боялась, что он не простит ей… И правильно боялась. Кому, как не ей, знать, какого правдолюба она воспитала.
Я гладила его по волосам, убаюкивала и приговаривала вполголоса:
— Хороший мой, честный, добрый… Не мучайся так. Все наладится, все будет хорошо.
А сама не могла не думать о темноглазой женщине, женщине, которая пошла ва-банк и проиграла.