— Давай позовем и спросим, — пожал плечами Мехмед.
Как будто Мешок не знал, что спрашивать, зачем человеку деньги, все равно что спрашивать, почему вода жидкая, а камень твердый.
— Займись этим, Саша, — повернулся к Мешку Халилыч, — это действительно интересно.
— Чем заняться? — удивился Мешок. По занимаемому в фирме положению он был вовсе не обязан выполнять распоряжения Халилыча. Выслушать его мнение, принять к сведению — да, выполнять — нет. Если, конечно, мнение Халилыча не совпадало с мнением самого Мешка. — Не нам с тобой, Халилыч, принимать решение по такой сумме. Это будет — если будет — решение всех шести вице-президентов. А то и… — посмотрел на белоснежный, решетчатый, со вделанными светильниками потолок, бери выше… много выше…
«Таня, — снова вспомнил глупейшую песню Мехмед, — не выпить нам с тобой вина в Вальпараисо…» Мешку точно не выпить, а вот Халилыч, похоже, не только выпьет, но и трахнет эту самую неведомую Таню…» — подумалось ему.
— Саша, — улыбающийся Халилыч был удивительно похож на грустную, умудренную опытом, пожилую обезьяну, — путь к совершенству бесконечен, на каждую идеальную схему находится еще более идеальная контрсхема. Это закон Божьего мира. Я всего лишь прошу тебя помыслить в единственно возможном в данном случае направлении: как, взяв у этого… как его… Берендеева все, не дать ему ничего! Ребята, вы же взрослые люди, неужели вы не понимаете, что такие деньги не выплачиваются никому, как говорится, по определению, какими бы гарантиями этот «никто» ни обставлялся, как бы ни хитрил, чего бы ни обещал!
— Слишком простое решение, — покачал головой Мехмед.
— Бог любит простые решения, — ответил Халилыч с такой уверенностью, как если бы Бог засвидетельствовал это ему лично. — Простые решения — самые правильные. Жизнь и такие деньги — я имею в виду сколько он хочет — вещи несовместные.
— Ой ли? — усмехнулся Мешок.
— Когда из ничего разом в один присест — да! — словно гвоздь вбил в дубовый стол Халилыч.
— Ты думаешь, господин Берендеев этого не понимает? — спросил Мехмед. Лично на меня он произвел впечатление странного человека — да, но глупого нет.
— Еще как понимает, — усмехнулся Мешок, — он же расписал этапы и технологию операции. И потом, вы ведь знаете, в бизнесе меня, как Иммануила Канта в философии, волнуют две вещи: звездное небо надо мной и моральный закон во мне. Моральный закон — хрен с ним, ладно, он простит, как любящая жена, но что помешает этому парню, если у нас не сработает, сделать нас самих частицей звездного неба? Моральный закон? Вдруг он найдет киллера покруче нашего?
— Сомневаюсь, — ответил Мехмед. — Но не сомневаюсь, что он не может не думать на эту тему.
— Ну… — осуждающе покачал головой Халилыч, — если рассматривать мифический моральный закон как оправдание трусости…
— Осторожности, — поправил Мешок. — Если все это всплывет, нам хана.
— Ты мыслишь сиюминутными категориями, — не согласился Халилыч. — Жизнь так устроена, что в конечном итоге забывается все. Эка невидаль — разорение одной-единственной страны, пусть даже и занимающей одну восьмую часть суши… Крушение Римской империи, поражение Германии во второй мировой войне были куда более масштабными событиями, а кто про них сейчас помнит?
— Халилыч, ты, похоже, собрался жить вечно, — рассмеялся Мехмед. «Или… умереть завтра», — вспомнил отель «Кристофер». Но ничего не сказал.
— Но поделиться-то он обязан! — воскликнул Халилыч.
— Не уверен, что он захочет, — сказал Мехмед. — Видишь ли, у меня создалось впечатление, что он знает, как потратить полученные деньги.
Пауза.
Все присутствовавшие в комнате знали, что потратить такие деньги невозможно. То есть, конечно, возможно, но… на что?
На нечто выходящее за рамки сложившихся представлений.
Все знали, что деньги, в особенности огромные деньги, заключают в себе революционный момент собственного отрицания; знали, что цивилизация — их цивилизация — может быть погублена неконтролируемой концентрацией денег во времени, пространстве, а главное, в непредсказуемых руках. Хотя слово «руки» здесь вряд ли было уместно. Мехмед ждал, кто произнесет фразу: «Мы не можем согласиться на эту сделку до тех пор, пока не выясним, как он намерен распорядиться вырученными деньгами».
Но никто ее не произносил.
Мехмед подумал, что, пожалуй, цивилизация — их цивилизация — обречена.
— Я же просил вас перед встречей разузнать, — отхлебнул коньяка Мехмед, откуда он взялся, этот симпатичный Руслан Иванович Берендеев, как он сделал если, конечно, сделал — свои деньги, сколько их у него, чего он или те, кто за ним стоит, добиваются.
— Слишком мало времени, — вздохнул Мешок, — этот писатель — такой ничтожный малек, который проскакивает сквозь сети.
— Никто, и имя ему — Ничто, — задумчиво добавил опять сделавшийся похожим на грустную обезьяну Халилыч.
«На обезьяну, которая любит коньяк «Хеннесси», — подумал Мехмед.
Исподволь наблюдая за своим отражением в темном звукопоглащающем зеркале, Мехмед с удовольствием отметил, что он говорит и смотрится совсем не плохо.
В Мешке, точнее, в его отражении в проясняющем суть вещей зеркале отчетливо проступала некая местечковая, механическая ограниченность, зацикленность на земных делах, если угодно, еврейский физиологический атеизм, воинствующее отрицание мира за рамками жизни и смерти, точнее, за рамками денег, очень больших денег. Это не позволяло хорошему в общем-то парню Саше Мешковичу оторвать взор от земли, устремить его в небо. «Когда б задрать могла ты кверху свое рыло…» — вспомнил Мехмед басню Крылова о свинье, подрывающей корни дуба, с которого она жрала желуди.
В грустной обезьяне — Халилыче — угадывалась та редкая степень цинизма, которую можно было назвать пропастью. Эта пропасть, как известно, являлась излюбленной средой обитания падших ангелов. В обезьяньем лице Халилыча было все: ум, знание, скептический критицизм, готовность к действию; не было только того, что проявляется в каждом человеке по-разному и — тоже по-разному одухотворяет его в иные мгновения бытия, а именно — Божьей искры.
Мехмеду самому частенько случалось соскальзывать в пропасть цинизма, дышать ее разреженным наркотическим воздухом, но у него всегда доставало воли покинуть сумеречный, в мертвенных неоновых огнях мир падших ангелов до того, как в его душе окончательно угасала Божья искра. Она была неуловима, изменчива, эта искра, и зачастую представала в разных (отнюдь не божественных) образах.
Так, сейчас Мехмед вдруг почему-то подумал о старухе, вручившей ему на берегу водохранилища, в полупроточной, красной на закате воде которого водилась форель, потертый кожаный портфель. Мехмед не давал (иногда из последних сил) искре окончательно погаснуть, потому что все тогда (в том числе и деньги) теряло смысл.
«Нет, пожалуй, Сталин все-таки не Халилыч, а я!» — окончательно и бесповоротно решил Мехмед.