– Я называю это иллюзией отрицательного счастья, – объяснил генерал Толстой. – Почва ушла из-под ног, как только народ страны уверовал в то, что общее несчастье, то есть несчастье всех, может служить строительным материалом для счастья немногих, избранных. Как только каждый, или почти каждый из них поверил, что пусть хоть вся страна накроется медным тазом, все вокруг загнутся, он, избранный, не только уцелеет, но и разбогатеет.
– Сама не знаю, – помнится, вздохнула Августа, – почему я столько времени терплю тебя, дед? Ведь я не верю ни одному твоему слову.
– Отвечу, доченька, – весело подмигнул генерал Толстой, ласково подталкивая ее в сторону двери, ведущей в так называемую комнату отдыха, где их ждала огромная двуспальная кровать. – Тайна мира сего – в его беззаконии!
Сердце Августы наполнялось печалью, когда она думала о воистину беззаконной неуязвимости генерала. Однажды, когда короткий сон сморил ее на огромной двуспальной кровати в комнате отдыха, истомленную нечеловеческой силой генерала Толстого (как-то он признался Августе, что когда судьба занесла его в святилище Кибелы на полдороге между городами Сузы и Экбатаны, менее чем за сутки ему пришлось переспать с сорока девятью бесконечно искушенными в этом деле жрицами – такое они ставили условие каждому попавшему к ним в лапы мужчине. Наказание, которому они подвергали несправившихся, было поистине ужасно. Дамы с кинжально-острыми ногтями, татуированными промежностями, серебряными кольцами в неподобающих местах и изумрудами в сосцах были безмерно удивлены, когда он его с честью выполнил. «Ты не поверишь, – рассмеялся генерал, – они уже приготовили специальную стеклянную амфору с кедровым маслом, чтобы, значит, поместить в нее мой фаллос. Эти нимфоманки считали день потерянным, если не отхватывали фаллос какому-нибудь несчастному путнику…»), Августе вновь приснился огромный, как купец в соболиной шубе, черный орел. Она слезно попросила его избавить ее от генерала Толстого. Орел долго молчал, прикрыв черные блестящие глаза белой пленкой, потом широко их открыл, как если бы Августа была дикой гусыней, и он хотел ее по своему орлиному обыкновению загипнотизировать, загнать в воздушный, уносящий в предгорья Гималаев Гольфстрим. «Увы, принцесса, – произнес орел, – он слишком силен. – И после паузы: – Гораздо сильнее меня…»
…Она до сих пор помнила, как смотрел на нее умирающий в больнице от рака легких отец, когда она пришла его навестить. Августа как будто и сейчас носила на прекрасном мельхиоровом лице богини исполненный предсмертной тоски взгляд отца. Он уже почти не мог говорить, но еще мог смотреть, то есть говорить глазами.
– Я не виновата. Я здесь ни при чем, – ответила Августа. Он продолжал на нее смотреть.
– Это неправда, – сказала Августа, – я тебя люблю… – Отец отвернулся к стене.
– Я докажу тебе, – пообещала Августа. Когда она пошла к двери, он опять посмотрел на нее. – Ты хочешь… чтобы она пришла? – удивилась Августа.
Выйдя в больничный коридор, она подумала об изначальной нелогичности мира (жизни и смерти). Генерал Толстой употреблял для характеристики этого явления более точный термин – беззаконие. Но тогда она знать не знала генерала Толстого. Отец, которому осталось жить всего ничего, почему-то хотел увидеть свою бывшую жену, которая всю жизнь его в грош не ставила, обманывала и предавала. Он был умным человеком. Августе нравились его книги. Но он не понимал простой истины: если женщина относится к мужчине как к пустоте, то и его смерть для нее точно такая же пустота. Ну, может быть, пустота, слегка щекочущая нервы. Августа ничего не сказала матери, решив, что пусть уж лучше отец умрет в заблуждении (насчет дочери), чем в очередном унижении (от матери).
Ей казалось, она продумала все до мелочей. Августа действительно любила отца. Ей оставалась единственная возможность доказать отцу, что он неправ. И Августа решила ею воспользоваться. Доказать отцу, что он неправ, можно было только последовав вслед за ним.
Епифания говорила, что смерть есть не что иное, как превращение человека в светящуюся точку, которая некоторое время (иногда достаточно долгое) летит назначенным ей маршрутом в назначенный ей предел. Еще Епифания говорила, что в промежуточном мире светящихся точек царит полная демократия: любая точка, если ей вздумается пообщаться с другой точкой, может запросто приблизиться и пообщаться. Августе вспомнились слова поэта Уитмена, которого отец читал на больничной койке в раковом корпусе: если ты увидел в толпе человека и тебе захотелось с ним поговорить, почему бы тебе не остановиться и не поговорить с ним?
Но превратиться в светящуюся точку оказалось не так-то просто.
Сила, материализующая мимолетные и неосмысленные (как в случае с отцом) желания Августы, восстала против ее совершенно осмысленного желания превратиться в светящуюся точку.
Когда Августа опасной бритвой вскрыла в наполненной горячей водой ванне вены, кровь свернулась, даже не успев окрасить воду в розовый цвет. Когда Августа, сняв люстру с крюка на потолке, прикрепила к крюку веревочную петлю, сунула в нее голову и спрыгнула со стула, крюк легко вышел из потолка, как будто сидел не в бетонном перекрытии, а в белом сливочном масле. Августа по примеру древних римлянок двумя руками вонзила себе в грудь длинный хлебный (за неимением короткого гладиаторского меча) нож. Это было невероятно, но нож сломался о ее грудь, как если бы грудь Августы была из железа. Она вспомнила про таблетки-транквилизаторы. Едва она успела проглотить первую партию, ее немедленно стошнило. Тогда она вышла на балкон и шагнула с пятого этажа вниз.
Августа, наверное, час пыталась выскользнуть из зацепившегося за торчащую арматуру пожарной лестницы, обнаружившего свойства резинового каната платья, прежде чем вызванные жильцами ОМОНовцы (почему ОМОНовцы?) с зычным матом не втащили ее на балкон третьего этажа (ближайшего к месту зацепа). Единственное, что успела сделать Августа (в общем-то, не так уж мало) – выхватить из расстегнутой на американский манер кобуры вносящего ее на руках в чужую квартиру милиционера пистолет и прицельно (промахнуться было невозможно) выстрелить себе в сердце.
Она и впрямь превратилась (или убедила себя в этом) в светящуюся точку. Епифания не соврала: в промежуточном, напоминающем чуть затуманенное ночное небо пространстве обнаружилось немало летящих по самым разным траекториям точек. По ходу дела они группировались в подобие эскадрилий и летели дальше совместно, излучая в пространство нестрогий сигнал «свой-чужой». В принципе здесь не было стопроцентно чужих и стопроцентно своих. Любая точка могла присоединиться к любой эскадрилье. Но сначала каждая искала себе спутников не столько по родственному принципу или принципу духовной близости, но по некоему сущностному (невыразимому в словах и непостигаемому в мыслях) подобию.
Августа уже успела освоиться в туманном ночном небе, когда увидела одинокую, почти и не излучающую никакого сигнала, едва мерцающую точку. Она послала ей свой сигнал и рванулась навстречу, ощущая, как оставленный (внизу?) земной мир теряет смысл и очертания, смываемый сильнейшей и чистейшей волной любви, сострадания и отчаянья. Только здесь в ночном туманном небе Августе открылось, как должен относиться человек к человеку. Ей показалось, что она не долетит до отца, потому что из светящейся точки превратилась в таящую в ночном туманном небе слезинку. Он был уже совсем близко. Августа вдруг ясно (как будто всегда знала) поняла, что представляет из себя так называемая загробная жизнь. Все было немыслимо – гениально – просто. Загробная жизнь – это всего лишь…