Никогда Илларионов не чувствовал себя таким одиноким, как в толпе на улицах родного города. Он уже миновал колоннаду театра имени Вахтангова, где была заколота несчастная гадалка Руби, и сейчас шел по переулку, чтобы подняться у одного из высотных домов по лестнице на Новый Арбат.
«Это Москва, – подумал, ступая на скользкие ступеньки, Илларионов, – столица самого загадочного в новейшей истории человечества государства».
Ему вспомнилась поистине тропическая жара, изнурявшая Москву этим летом. Город, как гамбургер в духовке или сандвич в ростере, поджаривался сверху и снизу. По асфальту было невозможно ходить, как если бы асфальт превратился в сплошную электроплиту. В отсутствие ветра бензиновые выхлопы свивались в лохматые ленты. Дома стояли как прямоугольные сюрреалистические головы в обвисших синих локонах. Старые люди падали замертво прямо на улицах. Бомжи искали спасения от жары в относительно прохладных шахтах и подземельях.
Во избежание подземных пожаров, мэр Москвы отдал приказ временно (до начала отопительного сезона) затопить пронизавшие город лабиринты. Воду пустили ночью. На следующее утро поверхность Москвы-реки была расцвечена экзотическими нарядами задохнувшихся в потоках воды бомжей. Прямо на Белый дом под окна служебного кабинета премьер-министра вынесло цыганский табор в полном составе – с шатрами, тюками с гипюром и каким-то образом уведенными в подземелья конями. Кони, в отличие от людей, не растерялись в слепых потоках воды, продемонстрировали замечательную плавучесть, все как один выкарабкались, цепляясь мокрыми копытами за камни, на набережную у построенного Армандом Хаммером Международного торгового центра. Пара гнедых оказалась запряженной в повозку, которую и выдернула как пробку из воды, подала к самому Дому правительства. В повозке сидел, скаля золотые зубы, веселый утопленник – цыганский барон с черной на манер ассирийских царей – крупными кольчужными кольцами – завитой бородой, в плисовых штанах и с внушительной, как выяснилось, пачкой долларов в кармане. «Слава Богу, – будто бы вздохнул вышедший к невиданному посетителю премьер-министр, когда саперы обыскали (на предмет взрывчатки) цыганского барона, – хоть этот не просит у меня денег на… реконструкцию табора». «Напротив, – заметил, забирая у недовольных саперов намокшие доллары, помощник, – сам пополняет государственную казну по статье… «Реконструкция правительства».
Небывалая жара изменила гамму цветов над городом. Воздух на закате становился зеленым, как морская вода. Малиновое солнце напоминало огромного, шарящего в нем щупальцами (в поисках долларов?) осьминога. Редкие, перенасыщенные электричеством облака – летом над Москвой гремели исключительно сухие грозы – казались в освещающих вечером высотные здания прожекторах железными. Высотные архитектурные излишества – башни, шпили, купола, портики, колоннады, каменные скульптуры шахтеров с отбойными молотками и колхозниц со снопами в руках – на фоне фаллически освещенного (устремленными вверх прожекторами) зеленого неба в отблесках металлических облаков-цепеллинов казались фрагментами второго – над первым городом людей – города падших ангелов.
Над некоторыми домами были установлены зеркальные, улавливающие солнце, энергетические экраны. Утром и днем экраны аккумулировали энергию, а вечером транслировали специальные – повышенной яркости и четкости – гелиотелепрограммы. Они неожиданно полюбились народу, так что только вечером и ночью в Москве начиналась настоящая жизнь.
Неестественное тепло до того прокалило атмосферу, что и сейчас – зимой – снег если выпадал, то мгновенно таял. Воздух так и не пожелал вернуть себе естественный цвет, разве что слегка поступился зеленым в пользу фиолетового, сделался многослойным, как неизвестно кем испеченный и неизвестно перед кем приглашающе выставленный на блюдо торт.
Момент некоего сущностного превращения отчетливо прочитывался в родном Илларионову городе. Это усугубляло одиночество, превращало Илларионова в Вергилия, без спутника бродящего в «сумрачном лесу». Он сравнивал себя с воздушным шаром – слишком тяжелым, чтобы оторваться от города людей и недостаточно легким, чтобы подняться до города падших ангелов.
Повсеместное изменение сущности представлялось настолько наглядным и очевидным, что Илларионов усомнился в утверждении генерала Толстого, что никакая сущность не может изменяться – может только развиваться в соответствии с заключенной в ней внутренней логикой.
– Гусеница, куколка, бабочка – суть разные проявления одного процесса, – помнится, привел пример генерал.
– Какого? – полюбопытствовал Илларионов.
– Но это же очевидно, – с некоторым даже недоумением посмотрел на него генерал Толстой, – процесса истечения жизни, или движения к смерти.
Однако свернувшему на Суворовский бульвар под сень чахлых, не пожелавших сбросить осеннюю листву деревьев Илларионову казалось, что Москва одновременно – как куколка – зарывается этажами и многочисленными фобами в землю; как гусеница – ползет по сжираемому собой же листу-стране; как бабочка – рвется ночными крыльями-гелиотелеэкранами в измененный воздух, чтобы взлететь… куда?
К смерти?
К городу падших ангелов?
Илларионов смотрел на идущих навстречу прохожих, но на глаза все время попадались измененные люди.
Изможденные – в струпьях, язвах, лишайных пятнах – бомжи, с некоторых пор редко ходящие по одиночке, а все чаще подобием самодвижущегося (в стиле старой гвардии императора Наполеона) каре. Вооруженные палками, прутьями, цепями и прочим подручным оружием относительно крепкие особи двигались (держали оборону) по краям. Инвалиды на костылях, раненые и больные, шатающиеся синелицые женщины, источая стоны и проклятия, ползли по центру.
Матерящиеся ломкими тонкими пронзительными голосами, бритые наголо, или напротив с вплетенной в длинные грязные волосы проволокой, серьгами в ушах, в носу, в губах и даже в веках, пьяные или с притушенным наркотиками сознанием дети, иногда сомнамбулически невосприимчивые к действительности, иногда немотивированно агрессивные. Они, как и бомжи, предпочитали держаться стаями. Одиноким прохожим лучше было не попадаться им на глаза в поздний час в глухом (и со стопроцентной слышимостью) месте.
Похожие на недогоревшие кучи мусора старухи, в отличие от стариков (те умирали молча и вдали от чужих глаз), цеплялись за продолжение в общем-то безрадостного для них физического существования, клянчили подаяние у выходящих из магазинов, останавливающихся перед витринами, фланирующих по улицам великолепно одетых людей.
Овладевший Москвой дух превращения был многолик и изменчив. Он позволял случайному (или неслучайному) наблюдателю фиксировать и отслеживать отдельные следствия, но никак не свою ускользающую суть, которой (если верить генералу Толстому) не было вовсе.
Хоть и «адресный», но очевидный голод немалой части населения России конца XX века соседствовал с повсеместным неестественным пренебрежением к продуктам. Помойки постоянно и во все возрастающих количествах заполнялись вздутыми невостребованными пластиковыми коробками с йогуртами, просроченными, превратившимися в вонючую кашу рыбными и мясными консервами, сгнившими бананами, апельсинами и киви. Там и здесь у скамеек на Суворовском бульваре виднелись недопитые бутылки пива, лежала на картонных тарелках недоеденная, щедро политая кетчупом, закуска. Удивительно, но голодающие бомжи не бросались доедать и допивать – подходили, придирчиво осматривали и – иной раз – надменно удалялись, пренебрегая дармовыми хлебом и солью. Продукты и напитки (Илларионов знал это по себе) как будто не насыщали. Красивая, отменно упакованная импортная еда представлялась изначально невкусной, какой-то ложной, как вода во сне, которой, как известно, невозможно утолить жажду.