Но конечно же, настоящая жизнь Гриши была абсолютно не в этом. Книги, интересовавшие его, издавались крохотными тиражами. Их надо было «доставать» на книжных толкучках или делать копии… а множительная техника тоже находилась под контролем, свободного доступа к ней не было. Ермак все старел эти годы; все чаще Гриша сам договаривался на заводе о том, чтобы что-то перепечатать.
В этой настоящей жизни можно было говорить о вещах, совершенно непостижимых для папы (папа тоже постарел и стал употреблять много портвейна) и других болванов с Судоремонтного завода… и с других заводов.
В жизни, которую считали для него главной начальство и участковый, Гриша приносил домой ползарплаты. В ней мать молча кормила его, а папа старался сесть за стол позже странного сына и не встречался с ним глазами.
В жизни, которую считал главной сам для себя Гриша, главным в жизни было думать, доставать и читать книги, беседовать и спорить, пытаться самому ответить на главнейшие вопросы.
И еще в жизни была Свобода… Свобода манила, с каждым годом манила все больше. По мере того, как шли годы. Гриша освобождался от всего, что делало его рабом — от привязанностей и от всего, что хотели навязать ему другие. Но освобождался он только в собственном сознании, в теории. Освободиться в жизни, которую большинство людей считали основной, Гриша не считал разумным: ведь тогда, после краткого торжества свободы, его сделали бы еще более несвободным, чем раньше. Позже он считал потерянными по крайней мере половину из первых двадцати восьми лет жизни, но понимал — тогда он не мог бы иначе, прожитое даром было совершенно неизбежно.
Немного больше свободы можно было найти на «Столбах». Столбами называются выходы скал на правом берегу Енисея. Совсем близко от Красноярска, их видно прямо из города! Скалы причудливых форм, интересные; многим дали свои названия уже в XIX веке. Это старая красноярская традиция — «столбизм» — традиция выезжать в выходные дни на Столбы, лазить по скалам или просто провести день или два дня не в городе.
Папа с возрастом стал ходить на «Столбы», брал с собой старшеклассника-сына. Взрослые с четверга говорили о «столбах», в пятницу вечером дружно толкались в автобусах, чтобы ночевать уже в избах — длиннющих, как бараки, выстроенных такими вот компаниями столбистов.
Разжигался костер, пелись песни, плескалась водка в железных кружках, люди радовались жизни, как могли. Люди общались; они знали друг друга много лет, они были друг для друга «своей стаей». Лица у них становились все краснее, языки все сильнее заплетались; всего этого Грише было совершенно не надо! Спать в теплой сырости избы, вдыхать воздух, сто раз прошедший через легкие других, Гриша тоже совершенно не хотел.
Вечером в воскресенье народ собирался домой. Мало кто из этих людей поднялся по скале или прошел хотя бы километров двадцать по тайге. Вырвались из города — и хорошо!
Гриша попал в число немногих, кому надо было не «вырваться», надо было и впрямь уйти в дикий лес, в глухие горы. Гриша уходил за пять, за десять километров, поднимался на острые хребты сопок. Вот это была свобода! С неба сваливался порывистый, рвущий лицо и волосы ветер, открывались горизонты на 30, на 50 таежных верст, синели вдали отроги Саян. Вокруг не было людей — а они изрядно надоели Грише; ну их! Орут, болтают, только мешают думать, и не говорят ни о чем важном.
Раза два Гриша слышал в малиннике топот, короткий всхрап. Порой заяц бросался из травы со страшным шумом, большие черные птицы неторопливо проплывали меж стволов. К близости зверья надо было привыкнуть, чтобы оно не мешало. Гриша привыкал и к комарам, к холодным вечерам, бездорожью: таежные неприятности стоили того, чтобы преодолеть их — и сделаться свободным до конца.
Как и везде, если хочешь чего-то — надо уметь. Гриша учился ходьбе, палаткам, рюкзакам, топорам, спичкам…
Еще студентом Гриша стал ставить палатку, ночевал вдали от вони и непокоя изб, где до утра ворочались и бормотали, отравляя сивухой чистый воздух. В эти ясные вечера посреди леса, совсем один, Гриша становился почти свободным.
Но именно что «почти», и Столбы оставались лишь отдушиной: ведь приходилось возвращаться. Гриша был свободен двое суток, а на третьи становился несвободен.
Грише шел двадцать восьмой год (давали ему смело тридцать), когда старый вор Ермак допустил серьезную ошибку: познакомил Гришу кое с кем… Со своим другом и подельщиком, соратником в былые дни, ныне упавшим ниже некуда и обитавшим ныне вне цивилизованного мира. Рассказав пару историй с участием Фуры, Иван Тимофеевич повел Гришу на кладбище — туда, где на кладбище была выкопанная полулюдьми нора для жизни в теплое время года.
Ах, как просчитался старый вор Иван Тимофеевич по кличке Ермак! Он-то, устав от нерешительности воспитанника, хотел положительного примера для Гриши… Примера вора, который не хотел признавать закона, а вот теперь живет в норе, и неизвестно где будет жить, когда начнутся морозы; мог бы жить в Сочи, как уважаемый человек, между прочим! И жил бы, если бы признавал воровской закон.
Ермак просчитался уже потому, что Гриша вовсе не хотел жить жизнью бродяги, отталкивать его от такого опыта и не было необходимости.
Фура понравился Грише: он читал Шопенгауэра без словаря и знал то, о чем не имели ни малейшего представления большинство жителей Красноярска. Но был Фура грязен и дик, с запавшими безумными глазами; Гриша совсем не хотел становиться таким же.
Папа и люди его круга жили чисто и сыто, но не имели никакого представления о Шопенгауэре. Папа тратил всю жизнь без остатка на зарабатывание еды, и к тому же был настолько глуп, что презирал тех, кто его умнее. Так Гриша тоже не хотел жить.
Вот сочетание свободы и умения читать философов, думать, тратить жизнь на интеллектуальный пир — вот это было интересно! Но ни бичи, ни папа и другие люди его круга так не умели, и учиться было не у кого.
Ермак не советовал Грише поддерживать плотные контакты с Фурой и часто бывать на кладбище. Ну, увидел отрицательный пример, и хватит с него! А Гриша как раз очень хотел общаться с Фурой! Он был ему страшно интересен, — потому что много знал, во многих местах бывал и к тому же много читал и думал о прочитанном.
К тому времени Гриша жил временами дома, временами у Ермака. Отец махнул на него рукой, мама сделалась тихая, грустная и тоже не приставала. Раньше Гришу раза два таскали в милицию, требовали учиться, жить только дома, не водиться с ворами. Гриша понял, как надо делать и что говорить — что учится, водится вовсе не с ворами, а с хорошим человеком, папу слушается и потом, после школы, будет учиться в Технологическом институте. И в милиции тоже отстали.
Если можно назвать его домом папину квартиру, то квартира Ермака стала давно вторым домом. Теперь, в это лето, у него появился третий дом: нора, в которой жил Фура и его выкормыш, преданный ему подросток Васька. Фура дал новые уроки, и они стоили прежних!
Гриша окончательно понял, что с блатными ему тоже не по дороге: и они тоже повязаны, пусть не так крепко, как все. И у них есть свои представления, что человек должен делать и даже чувствовать. Фура вот тоже расплачивался за нарушение того, что в этом кругу считали должным.