Волевой, сильный и смелый человек, я дрожал, как мокрый цуцик, слушая Сталина. Он хорошо понимал моё состояние, но не щадил моих чувств.
— Все мы, советские люди, можем оказаться в чрезвычайных условиях, окружённые превосходящими силами противника. Это я усвоил… Могут быть разрушены все надежды… Мы обязаны сохранить волю и боеспособность даже и в этих условиях и прорваться к новой философии… Сейчас меня интересует другое… Это важно, мне бы не хотелось чувствовать себя блошкой, ползущей по краю зелёного листа… Насколько обыденное сознание указывает на истину мира?
— Вопрос настоящего мужчины, — кивнул Сталин. — Чтобы действовать успешно, человек всегда должен стремиться к наиболее полной истине… В том, наверное, и проявляется прежде всего божественность мира, что его внешний вид вполне свидетельствует о его сущности. Конечно, чем более умудрёнными глазами смотрят, тем больше видят. Но и для обыденного сознания знаний вполне достаточно. Каждый должен брать только то, что ему принадлежит по природному закону, — вот главное. Но и у этого положения нет ни начала, ни конца…
Расстрел под Смоленском
Не туда они гнут, наши вожди, ничего у них не выйдет, не туда ведут, не тем прельщают несчастное наше племя…
Сколько ему было в 42-м? Восемь лет. Но выглядел он как пятилетний. На еврея он был не похож. Но у немцев был нюх на евреев, не у всех, конечно, но у тех, кто осуществлял этот «план возмездия» — Endlosung, окончательное решение. Они угадывали жертву и не испытывали к ней никакого сочувствия. Но разве евреи когда-либо испытывали жалость к своим врагам? Пусть не всегда убивали, но грабили до нитки, лгали в глаза, клянясь именем Бога, предавали и продавали, толкали на самоубийство и отчаянное падение в разврат, пьянство, ужас бездомности и бродяжничества…
Он оказался в колонне с отцом и бабушкой по матери Фридой, самой матери и братьям удалось эвакуироваться на армейской машине в дни разгрома и отступления, — оказался знакомым политрук, который потеснил раненых ради двух еврейских семей, — от них он, правда, взял «на память» золотые часы знаменитой швейцарской фирмы.
Их гнали от Смоленска, и что их ожидало, никто не знал — в спасение уже не верили…
Он помнит огромное рыжее поле, упиравшееся концами в колючий, сухой, грязный ельник, — сжатое уже хлебное поле с подростом новых трав и просёлок, по которому, вероятно, в непогодь прошли танки, — так и остались гребни затвердевшей в камень земли, — по ним было больно ступать даже в летних туфлях.
И на самом краю дороги, за редкой цепью конвоиров, — встречная колонна мирных жителей, но уже русских, — старики, женщины, дети — постарше и совсем малые, зловеще безмолвные, почерневшие от долгого пути и лишений.
Колонну евреев остановили напротив колонны русских, только по другую сторону дороги.
Глухо протявкала овчарка, и стало слышно, как высоко в небе поют птицы. Он, Сёма Цвик, не разбирался в пернатых, но на сей раз захотелось увидеть, что же это за птицы, способные так умиротворённо стрекотать в вышине, совсем не замечая того, что творится внизу. Глаза ослепили лучи солнца, но всё же он заметил высоко в небе дрожащих, словно на резиновых подвесках, птиц, — для чего они там кувыркались?
Это всё — единый миг. А потом бабушка Фрида, растрёпанная, седая старуха, меловое лицо которой было усеяно старческими пигментными пятнами, принялась повторять, то по-русски, то по-еврейски, что пришло время наказания и гибели всего еврейского народа.
— Да замолчала бы ты, — сказал ей отец, злясь оттого, что, экономя силы, бросил на последнем привале сетку с яблоками.
В свою смерть Сёма не верил. «Если даже всех перестреляют, — думал он, — я останусь, потому что все они уже неспособны жить, — они старые и скованы страхом, а я не боюсь…»
Он помнит, что в его глазах, обожжённых солнцем, ещё стояло оранжево-зелёное световое пятно, когда он услыхал рокот автомобиля, догонявшего колонну.
Всё обернулись на звук, но было плохо видно.
Переваливаясь на неровной колее и страшно завывая, подошла открытая грузовая машина, немецкая, от которой пахнуло каким-то особым запахом бензина.
Она остановилась метрах в пяти от головы и русской, и еврейской встретившихся колонн. Из машины выбрались загорелые солдаты в пилотках с автоматами. Их было не менее десяти. Они выбросили на дорогу горку новеньких штыковых лопат.
— Будут закапывать живьем, — заключила на идиш бабушка Фрида. — Мой отец всегда говорил: зачем нам, евреям, лезть на голову всем остальным? Что, у нас уже нет гешефта, чтобы покупать нужные законы?
— Молитесь о спасении, выкрикнул по-русски, но негромко, старик-еврей, у которого на голове, как у пляжника, был платок с четырьмя узлами. — О чём здесь спорить? Мы среди диких зверей!
— Об этом нужно было думать раньше, — ответила на идиш бабушка Фрида и постучала себя сухим кулачком по седой голове.
— Где было ваше кепело? Или не евреи помогали Гитлеру тем, что смеялись над немцами?..
Отец безучастно молчал, засунув руки в карманы брюк. Сёма знал, что у него подвязан к ляжкам мешочек с золотыми монетами. Мешочек до крови натёр кожу, и отец передвигается, как геморройный — в раскоряку.
Появился высокий, стройный офицер в серо-голубом кителе с серебряными витыми погонами. Он вышел, видимо, из кабины грузовика и в упор рассматривал людей, ни на ком продолжительно не задерживая взгляда.
Едва увидев его, Сёма почувствовал страх, и страх этот рос и становился совершенно нестерпимым. Лицом офицер напоминал ангела, трубившего о наступлении конца света, — Сёма видел однажды такую картинку в еврейской энциклопедии, изданной ещё в царской России, где не было никаких энциклопедий.
«Сейчас гром или снаряд убьёт всех до единого, останусь только я», — загадал Сёма и тотчас подумал о том, — как он среди мертвецов отыщет отца, чтобы забрать у него мешочек, — без денег пропадёшь: эту мысль ему вложили давно, и он не сомневался в том, что она справедлива.
Офицер прошёл по дороге и остановился в двух шагах от затаивших дыхание, измученных людей.
— Здесь две колонны, — внезапно сказал он на чистом русском языке, и Сёма поразился, как певуче и отчётливо произносит немец слова. — По триста голов там и тут. Здесь русское население, там евреи. Одни уцелеют, другим суждена смерть…
«Сейчас — сейчас опустится чёрная туча», — не желая больше ни смотреть, ни слышать, загадал Сёма, но небо оставалось раскалённо-белым и пустым. «Бога нет — это да, — припомнил он слова Исаака, мужа бабушки Фриды, который умер на второй день после объявления войны от сердечного приступа. — Бога нет, если сатана не боится всюду лезть в наши дела!»
— Белогвардеец, — почти шёпотом, ни к кому не обращаясь, произнёс человек с носовым платком на голове. — Петлюровец или деникинец. Гуляйполе. Пощады не будет.
— Я обращаюсь к русской колонне, — громко объявил офицер. — Посмотрите внимательно: перед вами существа, единоплеменники и родственники которых самым гнусным, самым преступным путём ввергли Россию в хаос войны и революции, разрушили государство и установили свою диктатуру. Они говорят о диктатуре пролетариата, но они имеют в виду только свою диктатуру. Они без суда и следствия расстреляли и замучили десятки миллионов русских людей. Они вывезли из России столько ценностей, что теперь только на проценты подкупают правительства Америки и Англии. И нынешняя война спровоцирована ими. Великому фюреру пришлось ввязаться в неё, чтобы немецкая нация не превратилась в стадо заложников. Евреи ненавидят и проклинают русских за то, что их дух всегда спокоен. Они не утихомирятся, пока не разрушат вашу страну и не сделают всех русских заключёнными одной гигантской тюрьмы… Берите лопаты и копайте им могилу, и я отпущу вас на все четыре стороны!..