Эти души описывали небеса очень похожими на те, какие существовали в челгрианской мифологии и рассказывали о наличии там тех челгрианцев, которые умерли еще задолго до изобретения хранителей душ и находились именно там. Единственная разница заключалась в том, что те, ранние покойники не могли входить в непосредственные контакты со смертным миром. Короче, получалось так, что Небеса действительно существовали изначально.
И их предки были не менее реальны, чем те, которые попали туда при помощи хранителей душ, и они пребывали вместе с потомками в одном и том же раю.
– Но те умершие, которые возвращаются… Действительно ли это те же люди, которых мы знали, Опекун?
– Кажется, что да, Тибайло.
– И неужели достаточно этого «кажется»?
– Точно так же, Тибайло, как ты можешь ежедневно спрашивать о том, а тот ли ты человек, что был раньше, когда ты просто просыпаешься по утрам.
– Я и спрашиваю, – горько усмехнулся Квилан.
– И каков же ответ?
– Увы, тот же.
– Ты говоришь «увы» только потому, что тебе сейчас горько.
– Я говорю «увы» только потому, что если бы, просыпаясь, люди становились другими, то однажды я проснулся бы не тем, кто потерял жену.
– И все же с каждым новым рассветом мы меняемся, Тибайло. Пусть очень немного, но меняемся.
– С таким же успехом можно сказать, что мы меняемся с каждым движением ресниц, Опекун.
– Только в самом тривиальном смысле. Мы стареем с каждым мгновением, но реальное изменение нашего опыта меряется днями и ночами. Во снах и грезах.
– В грезах, – повторил Квилан и снова отвернулся. – Да. Мертвые избегают смерти, попадая на Небеса, а живые уходят от жизни, погружаясь в грезы.
– Есть ли еще нечто, о чем бы ты хотел спросить себя?
В эти времена стремление людей уйти от страшных воспоминаний войны в грезы и сны стало явлением широко распространенным; жизнь в вымышленном мире казалась порой более реальной, чем невыносимое существование в действительности.
– Вы имеете в виду, действительно ли я подменяю жизнь грезами?
– Да.
– Нет. Это означало бы, что я предаю и отрицаю ее, – Квилан вздохнул. – Простите, Опекун. Вы, должно быть, устали слышать от меня одно и то же каждый день.
– Ты не всегда говоришь одно и то же, Тибайло, – старик хитро улыбнулся. – Все меняется.
Квилан тоже улыбнулся в ответ, но скорее из вежливости:
– Не меняется только мое самое серьезное и страстное желание умереть.
– Я знаю, сейчас тебе трудно поверить, что настанет момент, когда жизнь снова покажется тебе достойной и нужной, – но он настанет.
– Нет, Опекун. Не думаю. Не настанет хотя бы потому, что я не хочу быть таким существом, которое сначала страдает и думает, как я сейчас, а потом отойдет, смирится и все забудет. Но это уже только мои проблемы. Я предпочитаю смерть моему нынешнему состоянию, но я предпочту это состояние забвению и улучшению, потому что они будут означать лишь то, что я никогда не любил ее по-настоящему. А этого я вынести не смогу. – На глазах Квилана показались горячие слезы.
Фронайпель откинулся к стене и взволнованно заморгал: – Но ты должен поверить мне, что изменение твоего состояния отнюдь не будет означать уменьшения твоей любви. И Квилану на мгновение, в первый раз со времени, когда он узнал о смерти Уороси, стало лучше. Нет, ему не стало легче, но на мгновение он ощутил некую ясность, род некоего просветления. Он понял, что надо принять какое-то решение, что-то сделать, чем-то заняться.
– Но я не могу поверить в это, Опекун.
– И что же тогда, Тибайло? Неужели ты так и останешься погруженным в скорбь до самой смерти? Неужели ты хочешь этого? Тибайло, я не вижу в тебе этого желания, это всего лишь тщета скорби. Я видел людей, которым скорбь давала некие неиспытанные доселе эмоции, и они цеплялись за свою потерю, – какой бы страшной она ни казалась, – цеплялись, не желая перебороть скорбь. И мне ненавистна даже мысль о том, что я могу увидеть тебя в числе подобных эмоциональных мазохистов.
Квилан кивнул. Он старался казаться спокойным, но с каждым словом старого монаха его все более охватывать пугающий гнев. Он знал, что Фронайпель говорит искренне, что не верит в то, что он может стать таким, и тем не менее даже простое сравнение с подобными личностями приводило его в ярость.
– Я надеюсь достойно умереть еще до того, как меня смогут обвинить в подобном!
– Так именно этого ты желаешь, Тибайло? Именно смерти?
– Кажется, это мой единственный выход. И чем больше я о ней думаю, тем лучше она мне кажется.
– А ведь самоубийство ведет к полному забвению. Старая религия была амбивалентна
[11]
к такого рода вещам. Они, конечно, не одобрялись, но спор о том, правильно это или неправильно, не прекращался во всех поколениях. Однако с тех пор, как были доказаны настоящие Небеса, самоубийство стало жестко осуждаться, благодаря поступившей информации о том, что убивший себя сам ради скорейшего переселения на Небеса, никогда не будет туда допущен. Он не окажется даже в чистилище, он не будет спасен вообще. Конечно, это не относилось ко всем самоубийцам огульно, но открывать ворота рая руками, запятнанными в собственной крови, считалось просто неприличным.
– В самоубийстве мало чести, Опекун. Я предпочел бы умереть с пользой.
– В бою?
– Хорошо бы.
– Это не в традициях твоей семьи и рода, Тибайло.
Семья Квилана на протяжении тысячи лет гордилась крупными землевладельцами, банкирами и промышленниками. Он оказался первым, кто сменил белый воротничок на что-то более серьезное, чем церемониальное оружие.
– Возможно, пора сменить традицию.
– Война кончена, Тибайло.
– Войны есть всегда.
– Но они не всегда благородны.
– Можно недостойно умереть на достойной войне. А можно и наоборот. Почему не попробовать?
– Но пока мы все-таки в монастыре, а не в штабе и не в землянке.
– Я удалился сюда, чтобы все обдумать, Опекун. Я никогда не говорил о настоящем пострижении.
– Значит, ты намерен вернуться в армию?
– Думаю, что да.
Фронайпель долго смотрел во влажные большие глаза Квилана и, наконец, оторвав спину от стены, произнес:
– Ты майор, Квилан. Ты командир. А командир, который ведет в бой свои войска только для того, чтобы найти смерть, становится опасен.