Значит, впервые ты полюбил меня в семьдесят втором году.
Я — ничто, пустое место. Я ушла в себя. Я превратилась в идею, которая засела в одной-единственной клетке, куда ты не мог проникнуть.
В определенном смысле Элина жила все еще в декабре — она никак не могла заставить себя осознать, что настал новый месяц, новый год. Двадцать первого декабря она установила своеобразный рекорд. Отмечая самую длинную ночь/самый короткий день в году, проспала пятнадцать часов подряд. Марвину неожиданно пришлось вылететь на Юго-Запад страны, и Элина приняла четыре его снотворные таблетки, четыре совершенно разные таблетки — разные по размеру, по цвету, выписанные разными врачами в разное время. Она проспала пятнадцать часов подряд, а проснувшись с горечью во рту, с ощущением жжения в глазах, тотчас подумала: «Теперь я наведу в своей жизни порядок».
Было это 21 декабря. Она одержала над этим днем победу, но ее рекорд ровным счетом ничего не означал.
А сейчас было 4 января.
Ее любимый разговорился: он, как всегда, жаловался на «нее» — свою жену, — затем без перехода перепрыгивал на «них» — своих клиентов, сваливая всех в одну кучу. Последнее время он стал жаловаться на унизительные вопросы и интервью, которым подвергают человека в агентстве по усыновлению, — даже так называемые «либеральные» агентства требуют, чтобы будущие родители были чуть ли не святыми: чтобы они не пили и не курили, чтобы верили в бога…
— Это хуже, чем сдавать экзамен на адвоката, настоящая скачка с препятствиями, а Рэйчел не способна держать рот на замке, мы жутко препираемся, когда возвращаемся домой…
И тем не менее даже сейчас он был полон энергии, азарта. Элине было ясно, что он любит жаловаться. Любит поговорить. Она отчаянно ревновала его к жене, к тому, что жена его интересует… но она понимала, что нельзя этого показывать, ибо тогда он догадается, как она любит его, как она в нем нуждается. А в общем-то она вовсе в нем не нуждалась: она считала, что может расстаться с ним в любое время — просто взять и уйти…
— Элина, ты чем-то озабочена? — спросил он.
Она нерешительно произнесла:
— Мне пора уходить.
— Что? Почему? Так рано? — удивленно спросил Джек.
Потому что это я могу. Потому что я могу взять и уйти.
Но ей не хотелось причинять ему боль, поэтому она продолжала спокойно лежать, в то время как в мозгу ее метались крики, обвинения. Не желала она слушать об этих агентствах по усыновлению, в ней возникала поистине непереносимая ревность при мысли о том, что ее любимый и какая-то женщина, незнакомая женщина, вместе заполняют бланки, совещаются, обмениваются взглядами, едут домой и препираются… А она знает, как умеет спорить Джек, как он хватается за голову, в какую он может прийти ярость…
А потом она холодно думала, что в общем-то ей это безразлично, право же, безразлично. Ну, какое это имеет значение? Оба они так или иначе умрут.
Судорога страха или отвращения исказила ее лицо. Джек, испугавшись, сжал ее в объятиях, стал спрашивать: — Что случилось? Что случилось? — и она вынуждена была сказать ему — ничего, ничего… просто ей пора уходить… она должна вернуться домой…
— Но ты же сказала мне по телефону, что свободна весь день, — возразил Джек. — Что случилось?
Она не стала противиться, позволила ему себя обнять: не было у нее воли, чтобы бороться за что бы то ни было, даже за свободу. Снова и снова в голову приходила мысль, что она может от всего этого сбежать — сбежать от себя, — только бы придумать выход, способ умереть. Никто за нее этого не сделает. Но слишком она была слаба, слишком измучена. Все силы ее души уходили на то, чтобы просто не рассыпаться, не распасться на части.
Какое-то время они лежали так, молча, Джек легонько поглаживал ее; наконец она поинтересовалась его работой: что происходит с делом Доу?
— Ох, лучше не спрашивай, — простонал он.
В этом отношении он не был похож на мужа Элины, который запрещал ей расспрашивать о работе. Она знала, что Джек любит об этом говорить и что обидится, если она его не спросит, но она в известной мере ревновала его и к клиентам — особенно к таким, по поводу которых он чрезвычайно беспокоился. Чем безнадежнее было дело, тем больше он уделял ему времени и внимания.
— Другая сторона все время откладывает суд, а я хочу одного — чтобы поскорее все кончилось, — сказал он. — Одно время мне казалось, что через две-три недели все уже будет позади. Господи, какая это мука! Я не сомневался, что сумею добиться отклонения иска. А они все тянут и тянут, и мне кажется, добиваются того, чтобы Доу повесился… Не успел я вытащить его на поруки, он отправился в газеты и на телевидение и дал несколько интервью. Ведь он придерживается той точки зрения, что в общении между людьми — спасение человечества. Если все мы станем разговаривать друг с другом ясно и серьезно, с любовью, мы очень скоро обнаружим, что говорим на одном языке. Ты когда-нибудь слышала подобную чушь?.. Он говорит, что верит если не в справедливость суда, то в необходимость общения и что его процесс даст ему возможность общаться со всем миром, возможно, со временем даже дойти до Верховного суда… Он убежден, что его отец выложит денежки для апелляции. Какие денежки? Где они? Я, к примеру, не возражал бы получить хоть что-то — у меня столько накопилось этих чертовых счетов, счетов за вещи, которые я и в глаза не видел. Похоже, что я понятия не имею, на что у нас дома идут деньги… Я тебе не говорил, что некоторые дружки Доу уговаривают его отказаться от моих услуг. Но я на это не пойду.
— Отказаться? Почему?
— Потому что я слишком консервативен. Никакого спектакля я устраивать не буду. Им не нравятся мои моральные принципы… моя совестливость… мои галстуки. Но черт с ними со всеми.
— Возможно, тебе следовало бы… следовал бы махнуть на него рукой… — неуверенно произнесла Элина.
— Не давай мне советов, Элина, ты ничего в этом не понимаешь, — сказал он. Но в голосе его не было злости. — Меред Доу снится мне в кошмарах, да, но бывает, я вдруг преисполняюсь уверенности, что все будет в порядке, — какое-то чуть ли не мистическое чувство. Иной раз мне кажется, что он, возможно, и прав… что это некий новый голос, неподдельно новый голос, к которому прислушается наша страна… Как бы мне хотелось, чтобы не было у него этого таланта приобретать себе врагов. А он еще хуже, чем я, — действительно хуже, потому что он, видимо, не понимает, что приобретает врагов. Впрочем, черт с ними со всеми… В конечном итоге я построю всю защиту на том, что его поймали в ловушку: полиция ведь явно подловила его. Я добьюсь его оправдания тут, в его родном городе: какие бы ни были присяжные, они не могут не увидеть, что он не виновен, а устройство ловушек карается законом. Так что я не очень рискую, защищая его.
— Я удивляюсь, что кто-то хочет уговорить его отказаться от тебя, — сказала Элина. — Я не понимаю.
— Я им не нравлюсь, они считают меня судейским крючком. Им нужна страсть. А Меред все больше привязывается ко мне и предрекает, что если я не откажусь от него, то смогу выступить в Верховном суде и таким образом прославлюсь. Он презирает своего отца, но абсолютно уверен, что старик поддержит его. О, Господи… Ты не хочешь, чтобы я бросил это дело, верно?