"Все это только краткий миг, – думала Дона, – все это пройдет и канет в вечность, ибо вчерашний день не принадлежит нам, он – добыча прошлого, а завтрашний таит в себе неизвестность, которая в любую минуту может обернуться бедой. И только сегодняшний день по-настоящему наш, только этот миг, и это солнце, которое светит нам с неба, и этот ветер, и это море, и эти люди, поющие на палубе… И мы должны сберечь этот день, сохранить его навсегда, потому что это день нашей жизни, день нашей любви и только он важен в том мире, который мы создали для себя и который стал нашим убежищем". Она посмотрела на француза: он лежал на палубе, закинув руки за голову и зажав в зубах трубку, глаза его были закрыты, по лицу, освещенному солнцем, время от времени пробегала улыбка. Она вспомнила сегодняшнюю ночь и теплоту его тела и почувствовала жалость к тем несчастным, которые не умели радоваться любви, оставаясь холодными, робкими и неуверенными в объятиях друг друга, которые не знали, что страсть и нежность неразделимы, как две части одного упоительного целого, что из пылкости рождается ласка, а молчание может быть разговором без слов, что в любви нет места для стыда и сдержанности, и мужчина и женщина, которые хотят обладать друг другом, должны забыть о глупых предрассудках, разрушить все барьеры, и тогда все, что происходит с одним, мгновенно отзовется в другом, повторяясь в каждом жесте, в каждом движении, в каждом чувстве.
Штурвал в ее руках дрогнул, корабль накренился под ветром, и она подумала, что все это: и вольный бег корабля, и белизна парусов, и плеск волн, и соленый запах моря, и свежесть ветра, дующего в лицо, – все это тоже отражение их любви, отражение силы и радости бытия, которые могут заключаться в самых простых, самых обыденных вещах, таких, как еда, питье, сон, становящихся важными и значительными, если они делят их друг с другом.
Он открыл глаза, посмотрел на нее, вытащил изо рта трубку и с силой выбил ее о палубу, так что пепел разлетелся по ветру. Затем встал, потянулся, полный спокойной, блаженной лени, и, подойдя к ней, положил свои руки поверх ее на штурвал. И оба замерли, глядя на небо, на море и на паруса.
Берег Корнуолла тонкой полосой лег на горизонте, первые чайки с приветственными криками закружились вокруг мачт, а это значило, что вскоре с дальних холмов потянет запахом трав, солнце опустится ниже, Хелфорд распахнет перед ними свои широкие берега и закат бросит на воду золотые и алые блики.
С пляжей, прогретых за день, повеет теплом, река, напоенная приливом, станет прозрачной и полноводной. Они увидят песчанок, снующих по камням, и сорочаев, задумчиво застывших на одной ноге в мелких заводях, а когда поднимутся вверх по течению и дойдут до ручья, их встретит неподвижная, словно погруженная в сон, цапля. При их приближении она встрепенется и, расправив большие крылья, плавно и бесшумно заскользит прочь.
После ослепительного солнечного света и неумолчного плеска волн река покажется им тихой и безмятежной, а деревья, тесно сгрудившиеся по берегам, – приветливыми и манящими. В лесной чаще, как он и обещал, прокричит козодой; плеснув хвостом, выпрыгнет из воды рыба; голоса и запахи летнего вечера обступят их со всех сторон, и они побредут вдвоем в глубь леса, туда, где зеленеет папоротник и расстилается густой мох.
– А что, если нам разжечь сегодня костер и поужинать у ручья? – словно прочитав ее мысли, спросил он.
– Да, да, – подхватила она, – у пристани, там, где и прошлый раз.
Прижавшись к нему, она смотрела на узкую полоску берега, становящуюся все ясней и отчетливей, и думала о том первом ужине, приготовленном ими у костра, и о неловкости, которая сковывала тогда их обоих. Теперь, когда они наконец обрели друг друга и любовь их сделалась полной и безраздельной, неловкость и страх исчезли, словно их и не было, а радость наполнилась новой силой.
"Ла Муэтт" медленно двигалась к берегу, совсем как в тот вечер, казавшийся ей теперь таким далеким, когда она, стоя на скалистом берегу, впервые увидела на горизонте очертания парусника и сердце ее сжалось от неясного предчувствия. Солнце село, чайки приветливо закружились над кораблем, начавшийся прилив подхватил его, и он, подгоняемый легким вечерним ветерком, плавно вошел в устье реки. За те несколько дней, что они провели на море, лес успел заметно потемнеть, холмы покрылись густой зеленью, а теплые летние ароматы, витающие вокруг, стали плотными и ощутимыми, как прикосновение ласковой руки. "Ла Муэтт" медленно плыла вперед, увлекаемая приливом. С берега поднялся кроншнеп и, просвистев, полетел к верховьям.
Ветер стих; корабль остановился у входа в ручей; матросы спустили с борта шлюпки, привязали их перлинями к кораблю и, прежде чем ночные тени упали на воду, отбуксировали его на прежнюю стоянку.
Глухо проскрежетала якорная цепь, корабль развернулся навстречу последней приливной волне и замер в глубокой заводи под сенью деревьев. И тогда на речной глади вдруг, откуда ни возьмись, показалась пара белых лебедей. Медленно, словно две горделивые ладьи, они проплыли вниз по течению, ведя за собой трех пушистых бурых птенцов, а позади них по воде тянулся длинный волнистый след. Корабль приготовился ко сну: палубы опустели, из камбуза запахло съестным, в кубрике послышался негромкий говор матросов.
Внизу, у борта, уже стояла капитанская шлюпка. Вскоре и сам капитан вышел из каюты и окликнул Дону, которая ждала его на корме, облокотившись на перила и глядя на первую вечернюю звезду, мерцавшую над темным лесом. Они сели в шлюпку, и та, покачиваясь, понесла их вниз по течению, вслед за уплывшими лебедями. А еще через несколько минут на знакомой поляне замигал костер, затрещали сухие сучья. На этот раз на ужин была грудинка, хрустящая, румяная, сочная. Они ели ее руками вместе с золотистым хлебом, поджаренным здесь же, на костре. А потом сварили кофе, крепкий и горький, в кофейнике с изогнутой ручкой. Когда ужин закончился, он закурил трубку, а она уселась рядом, прислонившись к его коленям и закинув руки за голову.
– И так может быть всегда, – сказала она, глядя в огонь. – И завтра, и послезавтра, и через год. В другом ручье, на других берегах, в любой другой стране – стоит нам только захотеть.
– Да, – откликнулся он, – стоит только захотеть. Но Дона Сент-Колам не может хотеть того же, чего хочет юнга. Она живет в ином мире. И, кто знает, может быть, именно в эту минуту она встает с кровати, чувствуя, что болезнь ее прошла и пора возвращаться к привычным домашним обязанностям. И она одевается и идет к детям, забыв о том чудесном сне, который ей только что приснился.
– Нет, – возразила она, – я уверена, что Дона Сент-Колам еще не поправилась, что она по-прежнему мирно спит в своей кровати и видит сны – самые сладкие сны, какие ей когда-либо снились.
– Но ведь это всего лишь сны, – проговорил он. – Наступит утро, и ей придется проснуться.
– Нет, – запротестовала она, – нет, нет! Пусть это будет всегда: и костер, и ночь, и ужин, который мы приготовили вдвоем, и твоя рука, лежащая у меня на сердце.
– Ты забываешь, что женщины устроены иначе, чем мужчины, – сказал он.