Пошевелил забинтованной рукой – больно, однако в локте сгибается, ни сустав не задет, ни кости. Вот только мутит все сильнее, плывет все…
И вот тут я окончательно куда-то провалился, словно носилки и земля куда-то пропали, и полетел я вниз, как лежал. Определенно потерял сознание, не знаю, надолго ли. А когда очнулся, вроде бы вокруг то же самое: носилки колыхаются, вдали словно бы пушки погромыхивают, солнце в зените… Вот только рядом кто-то кричит:
– Ваше благородие! Ваше благородие! Близко уже!
Голова, как и прежде, ясная. Что за черт? Нашли время шутить! Какое я им благородие? А вот ни в боку, ни в руке больше нет ни малейшей боли, никакого жжения – зато нога повыше колена этак тупо ноет… А мне все кричат:
– Ваше благородие, опамятуйтесь! Близко уже!
Чуть приподнял голову, огляделся – и чуть не заорал, не от боли, ее как раз почти не чувствуется, от удивления. Перед глазами больше не плывет и не двоится, вижу все отчетливейшим образом, и в первую очередь того, что бежит рядом с носилками и кричит, именуя вашим благородием…
Усатый, видно, что в годах, черноволосый, как сейчас помню. Форма на нем странная, какой в РККА не бывало: короткая курточка до талии, два ряда большущих пуговиц с самого низа и до красных погон с какими-то цифрами, на голове – самая натуральная бескозырка, только без ленточек, на красной тулье вместо краснофлотской звездочки цифра и буквы, тулья темная, с белым кантом. Совершенно не краснофлотская бескозырка… Смотрит это чудо морское на меня, улыбается и радостно орет:
– Братцы, их благородие в себя пришли!
Глянул я влево – и чуть не заорал. Совсем недалеко, навстречу нам, поспешают несколькими шеренгами до роты столь же диковинно одетые: курточки короткие, бескозырки, за спиной ранцы на широченных перекрещенных белых ремнях, винтовки длиннющие, незнакомой системы, непривычного вида штыки… И офицер сбоку шагает размашисто, саблю придерживает, подгоняет-поторапливает. На нем фуражка без кокарды и китель чуть ли не до колен – два ряда пуговиц до пояса, глухой стоячий воротник, странные широкие петлицы, и на плечах – эполеты! И пушка тут же стоит, старинного вида: колеса высокие, деревянные со спицами, лафет, стоят возле нее столь же странно наряженные…
И все это – наяву! Никак не похоже на сон или бред. Очень уж все вокруг достоверно и ярко, столько деталей и подробностей, как во сне никогда не бывает. Все я чувствую: как трясет носилки, как ноет правая нога, словно бы омертвевшая, неподвижная, прекрасно вижу этого, рядом с носилками, волоски из ноздрей торчат, лицо рябое, в усах кое-где седина пробивается…
Смотрю на себя – та же диковина. Мне полагается сейчас быть голому по пояс, перебинтованному, в галифе и сапогах, но ничего этого нет. Штаны у меня спущены до колен, и правая нога толсто перевязана – и штаны мои ничуть на галифе не похожи, этакие длиннющие шаровары с лампасом, надетые на сапоги навыпуск. И китель на мне, в точности как у того офицера, – длинный, с двумя рядами ярких пуговиц, со стоячим воротником – я ощущаю, как он мне шею подпирает. И на плече у меня эполет, только без бахромы, а к поясу прицеплена сабля, лежит вдоль тела, и я левой рукой придерживаю эфес, прекрасно чувствую, какой он массивный, твердый и прохладный…
Все вокруг такое реальное, настоящее, что я задохнулся от удивления. Таращусь по сторонам: та же картина – идут военные в непонятной форме, стоят орудия, какие-то укрепления, повозки едут, вдалеке погромыхивает, и повсюду русская речь. Значит, не у немцев, да и не видывал я немцев в такой вот форме, а уж пушки такие – только в музее…
Носильщики мои остановились – ага, пропускают орудийные запряжки: четверки лошадей, передки непривычного вида, музейные пушки тяжело катятся. Тот, в бескозырке, отстегивает с пояса какую-то незнакомую фляжку, откупоривает – не крышечку отвинчивает, а именно откупоривает, как бутылку, – протягивает мне:
– Ваше благородие, не побрезгуйте…
В совершеннейшей растерянности беру у него флягу – и пальцы его чувствую, сильные, теплые, и тяжесть фляги ощущаю! – подношу ко рту, принюхиваюсь: она, родная… Стал я горькую водочку глотать, не поперхнувшись и не кашляя, глотаю, как воду, оторваться не могу… Усатый улыбается:
– Ну, ваше благородие, коли так потребляете родимую, все обойдется… Кость не задело, точно вам говорю…
Мне чуточку неудобно стало: присосался, едва ли не до дна опростал… Протягиваю ему фляжку…
Тут словно бы снова провалился в беспамятство. Открываю глаза, и картина уже совершенно иная, прежняя: медсанбатовская палатка, лежу я на перевязочном столе, в галифе и сапогах, уже весь разбинтованный, рядом стоит доктор Стройло и с обычной своей сварливостью цедит:
– Пришли в себя, капитан? Повезло вам: ранения, насколько я могу судить, поверхностные – мелкими осколочками, как мусором… Вынем-заштопаем, дело привычное… – наклонился ко мне, принюхался, покачал головой: – Ну конечно, ухари, вторая рота… Пока тащили любимого командира, фляжку успели влить…
– Да откуда же? – еле выговорил я.
– Голубчик, – хмыкает он. – Да от вас, как из бочки… Ну ладно, будем работать…
А я себя, действительно, чувствую пьяным: тепло растеклось по всем жилочкам, явно ухмыляюсь глуповато, боль пропала…
Ну, дальше ничего интересного не было: возились со мной долго, ничего приятного. Но все так и оказалось: дюжины две мелких осколочков посекли, стал я штопаный-перештопаный, как старый носок, но раны все до одной, как и сказал доктор, поверхностные. И не гноились особенно, так что пробыл я в госпитале недолго, не попал в эвакопоезд и служить остался в своем полку. Смело можно сказать, повезло. Могло быть гораздо хуже.
Обо всех странностях, что со мной произошли, я никому не рассказывал, да и сам старался меньше думать. Полностью уверен, что это был не сон и не бред… но вот что это было, понять не могу. Было… А самое интересное, дедушка мой в Крымскую кампанию воевал в Севастополе, офицером, пехотным поручиком. Я его не видел – так сложилось, что отец мой был поздним ребенком, и я тоже. От него не осталось ни фотографий, ни вещей, и рассказывали мне о нем в детстве очень скупо: такие уж времена стояли, что хвастать дедушкой, царским офицером, было не с руки.
Был ли он там ранен, представления не имею. Но именно такую форму, как я потом точно определил по книгам, солдаты и офицеры носили как раз в Крымскую войну…
Зазноба
Европу мы повидали: и Венгрию, и Германию, и Чехословакию. Однако Европа… Она и есть Европа. Там, конечно же, много было для нас незнакомого и даже удивительного, особенно для тех, кто не городской, а из какой-нибудь глухой деревушки, для кого и московское метро – диво дивное. Но Европа, как бы это выразиться… Она другая – и только. Никак не скажешь, что Европа экзотическая. А вот когда мы вошли в Маньчжурию, тут-то и началась натуральнейшая экзотика.
(Это я теперь, получив высшее образование, без запинки употребляю подобные словечки. А в то время я был неотесаннее, со своими восемью классами в райцентре. Не припомню, чтобы мне тогда вообще попадалось слово «экзотика» – да и книжки я читал почти исключительно про индейцев, где оно, по-моему, так ни разу и не попалось. А если и попалось, я его пропустил мимо глаз, не интересуясь точным значением, как поступал с другими непонятными словами.)