– Настил сделать легко, – согласился датчанин. – Да токмо на нем ты головой о палубу постоянно биться будешь и скрючившись ходить
[11]
. А палуба тоже не просто так сделана, она на бимсах лежит, которые шпангоуты поверху соединяют и прочность обеспечивают. Если их все срезать, корпус развалится, а если ниже поставить – то как раз каракка и получится. Да токмо чем такие переделки затевать, то что по деньгам, что по времени проще будет новый корабль построить. Государь же от нас, как я понял, его уже к весне иметь желает?
– И черт тебя за язык дернул! – скрипнул зубами Басарга.
– Будет тебе корабль, боярин. Вот те крест, будет! – широко, по-русски перекрестился датчанин. – Я как лучше хочу, и потому на первые попавшиеся лоханки не кидаюсь! Выберем достойный корпус, оснастим стволами лучшими… И быть тебе, хозяин, адмиралом!
– Батюшка-боярин! – В светелку, не постучавшись, заскочила запыхавшаяся Горюшка в суконном плаще поверх сарафана и протянула сложенную вчетверо бумагу: – Вот, письмо тебе княжна передать велела! Прощения просим!
Она поклонилась, метнулась к двери.
– Постой, баламутка! Что за спешка?
– Так уезжает двор-то царский! – оглянулась служанка. – Сказывают, об измене Иоанну донесли. Вот он в Москву и метнулся. Сам-то еще с рассветом ускакал, ныне двор следом отправляется. Побегу я, как бы не отстать!
Басарга развернул послание. Короткая записка почти дословно повторяла слова служанки.
– Да, в Москве, сказывают, торг богатый! – встрепенулся датчанин. – Туда и из Персии суда добираются, и от османов, и из Восточного моря
[12]
. Надобно там посмотреть, туда всякие корабли заплыть могут.
– Штаны сперва надень, умник, – посоветовал ему Басарга. – Тогда и поедем.
– Так это… – растерялся датчанин. – Мокрые они, господин! Сказываю же, постирана одежа вся. Ну, кроме зипуна, конечно. Его насухую, мыслю, чистят. Или выбивают…
– Ладно, тогда отдыхай, – похлопал его по плечу подьячий. – Поедем, когда высохнет.
– Коли у печи сушить, так к вечеру, мыслю, готов буду, – побежал Карст Роде.
– Значит, утром, – решил Басарга. – Мне тут делать больше нечего. Через Тверь и в Москву. Вот только с побратимом что теперь делать? – Он немного подумал и позвал холопа: – Эй, Платон деревенский! Бумагу и чернила достань и стол вычисти. Письмо писать стану.
Софоний появился только после полудня – чистый и благоухающий, в новом лисьем опашне и пушистой шапке из горностая, вычесанной крохотной бородкой клинышком и свежебритой головой.
– Ну что, идем, побратим? – стоя в дверях, оправил он свой наборный пояс из серебряных пластинок с эмалевыми вставками.
– Поздно, – ответил Басарга. – Царь про заговор уже знает. Теперь ты не раскаявшийся грешник, а попавшийся. Вот тебе грамота, езжай ко мне в поместье. Передашь старосте, пусть всех холопов в Москву на подворье мое отправляет. Там Тимофей сейчас в приюте всем заправляет. Можешь его отпустить. Или вместе за детьми смотрите, как воспитываются. От двойного пригляда хуже не будет. Как Агрипине твоей рожать время придет, уже и на месте будете. К себе в поместье не заглядывай. Коли искать станут, то туда во первую голову помчатся. А ко мне могут и не заглянуть, коли без усердия сыск поведут. Будут новости, отпишу. Все, друже, с Богом. Поезжай. Кто его знает? Может статься, списки заговорщиков уже для задержания раздают…
Благословение митрополита
Тверской Успенский Отроч монастырь встретил Басаргу и его спутников неожиданным для середины марта теплом. Вдоль выбеленных стен обители даже начали подтаивать сугробы и скопились лужицы. Молодые послушники приняли у путников лошадей, указали путь в покои игумена. Однако помощь настоятеля подьячему не понадобилась – он увидел Филиппа, не спеша бредущего по мощенной дубовыми плахами дорожке, протянувшейся от трапезной куда-то к дальней калитке. Низвергнутый митрополит, как показалось опричнику, посвежел и помолодел, и вроде даже посветлел лицом. Хотя, конечно, к весне загар у многих сходит, а простенькая черная ряса цвет скрадывает. Да еще борода темная, с редкой проседью, и солнце в лицо.
– Благослови меня, отче, – подойдя, склонил голову Басарга. – Прости грехи мои тяжкие.
– Ты ли это, сын мой? – мягко улыбнулся монах. – Рад видеть тебя в добром здравии. Да пребудет с тобою милость Господа нашего Иисуса Христа. Пусть дела твои исполняются по желаниям и планам твоим, и не оставит тебя покровительство Небес, – осенил его Филипп крестным знамением.
– Мне жаловаться грех, отче, – Басарга посторонился, пошел рядом со священником. – Посему о себе лучше сказывай. Как ты здесь ныне обитаешь, нет ли нужды какой, жалоб али пожеланий?
– Мне тоже жаловаться не на что. Заботами ныне не отягощен, для молитвы и чтения книг священных времени в достатке. Чего еще схимнику тихому желать? Пост и молитва, вот и все мои желания.
– Не узнаю я тебя, святой отец, – покачал головой Басарга. – Пятнадцать лет, почитай, от тебя не отходил. И сколько помню, всегда ты в заботах пребывал и деяниях. Искал, строил, придумывал, спешил… Нешто не тоскуешь по жизни былой здесь, в стенах четырех оказавшись?
– Неужто, полагаешь, меня здесь насильно держат? – вскинул брови Филипп. – Неверно сие. Уж не раз государь наш, Иоанн, да будут долгими его лета, звал меня обратно в Москву вернуться, кафедру митрополитскую снова принять. Уверял, что заговор супротив меня раскрыл полностью, клеветников покарал, злоумышленников переловил. Охрану, вон, ко мне приставил, дабы убийцы не подкрались. Боярина Стефана Кобылина с холопами прислал. Пишет, теперь во главе Церкви православной могу вставать без опаски, никакого позора мне больше не попустит…
– Так возвращайся, отче! – попросил Басарга.
– Знаешь, куда ведет эта калитка, сын мой? – указал в конец мощеной дорожки инок. – Сад там, яблоневый. Но мне о том ведомо лишь из рассказов братии здешней. Вижу я пред собой лишь черные ветки пустые. И не увижу я сада цветущего, покуда не растает окрестный снег, не потечет по ветвям сок живительный, не распустятся листья и цветы. Такова и душа моя, сын мой. Суха, мертва, снегами запорошена. О вере Христовой лишь из книг я ведал, о правилах ее знал. Но в душе ее не было. И не распустится она, покуда снега свои холодные растопить не сумею. А коли не цветут сады в душе моей, то какой из меня митрополит? Что прихожанам сказать могу, кроме перечисления догматов мертвых?