Допускаю, что у меня горели глаза, когда я вскрикнул: «Хочу таких! Мне бы их всех!» Охранники расхохотались, но меня поняли. «Да, Эдуард Вениаминович, — поддержал меня Димка-белорус, — желательно бы таких!» Сам футбольный фанат, он знал цену этой силе.
Фанаты, среди них были и девушки, завихрялись на одном из углов на Комсомольском, где торговали на свой страх и риск спиртным, но основная масса текла убыстренно к метро «Фрунзенская». Среди фанатов была и группа нацболов. Мы крикнули им привет из окна машины. Клокоча и грозно шумя (ногами), поток все не иссякал. Ушли добрые полчаса, пока мы смогли выбраться из людских волн.
Я что хочу этим сказать? А я хочу сказать, что я хочу их всех под мое знамя. Победа будет мгновенной.
В колонии № 13, где я отбывал наказание в заволжских степях под палящим солнцем, мы обязаны были ходить строем. Все тысяча триста заключенных. Бритые бошки, кепки французских легионеров на бошках, аскетически скоромные тела… Мы вышибали из старого асфальта ритм множество раз в день. Три раза в день лагерь поотрядно шагал к столовой и из столовой. По утрам трудоспособные под музыку вышибали из асфальта ритм — отправлялись на работу в промзону. По нескольку раз в день, когда считали нужным, конвойные водили нас еще и в клуб, чтобы истязать лекциями и несвежим искусством из филармонии. Рядом с каждым отрядом шагал цепной пес «завхоз» из агрессивных лагерников, сам зэк, осужденный, как правило, за тяжелое преступление, и свирепо орал: «Шаг! Шаг! Шаг!» И мы в такой же свирепой злобе ударяли ботинками об асфальт.
В столовой колонии № 13 орал обычно искореженный кассетником, невесть как прибившийся в лагерь немецко-фашистский коллектив «Рамштайн». Хриплые, вознесенные над нашим адом германские голоса были в лагере так уместны, как нигде, какие концертные залы! Ничего лучше нет, чем столовая для бритоголовых узников, где в один раз восемьсот злодеев шамкают свои каши алюминиевыми ложками из алюминиевых мисок. Апофеоз свирепого мужества.
Я? Я наслаждался этим адом. Я хотел их всех под мое знамя.
Детство мое проходило, так случилось, среди солдат. Отца моего, офицера, множество раз переводили из одного гарнизона в другой. По Восточной Украине: Ворошиловград — Миллерово — наконец Харьков. После войны неразрушенных зданий было мало, так что мы жили при дивизиях. Кабинет моего отца перегораживала обычно занавеска. По одну сторону он вершил свои военные дела, по другую — жили мы: я и мама, его личная жизнь. Солдаты были моими няньками, мамками и товарищами. Когда в 1991–1993 годах мне приходилось в моих военных скитаниях жить в казармах (больше всего в Сербии), я с удовольствием и спокойствием вздыхал запах, знакомый мне с детства: родной запах сапожной ваксы, кожи ремней, сапог и портупеи, оружейной смазки, запах молодого едкого солдатского пота, дешевых сигарет, дешевого одеколона. Спал я в сербских казармах спокойно и счастливо, как младенец. Не обращая внимания на канонаду с фронта.
Вообще, я люблю находиться среди молодых вооруженных ребят. В Таджикистане в 1997 году я жил в казармах 201-й дивизии и был счастлив.
В мае этого года умер генерал армии Варенников. Я пошел проститься с ним в здание номер два по Суворовской площади, недалеко от здания Дома Советской армии. Двор здания номер два — кстати сказать, это старый бывший дворец — вмещал в это утро несколько тысяч солдат и офицеров. Они стояли в очереди, чтобы проститься с генералом армии. Будучи человеком простым, я сначала встал в их очередь — и сразу почувствовал себя как рыба в воде, своим среди своих. Да и на меня никто пальцем не показывал. Пришел человек, стоит, значит, так надо. Чуть поодаль я вдруг увидел военного со звездой маршала. Вначале, в первый момент, я не понял, что это маршал, потом, посоветовавшись с охранниками, определились, что это маршал. Какой маршал и какая его фамилия, я не вспомнил. Очередь военных двигалась небыстро, потому что военные пропускали гражданских. Ко мне подошли и предложили войти с гражданскими. Не очень охотно я вышел из военной массы. Когда я проходил мимо маршала, маршал неожиданно поздоровался со мной. Видимо, он знал, кто я такой.
Мы поднялись мимо множества военных и почетного караула с обнаженными клинками наверх в зал с колоннами. Колонны были задрапированы черным и красным от пола до потолка. Гроб наклонно был помещен в центре зала. Лицо старого воина было освещено. В ногах у него лежала гора цветов. Я присоединил к цветам мои скромные красные гвоздики…
Что я хочу этим всем сказать, припомнив быстро сильные мужские коллективы: тугой хлещущий поток футбольных фанатов, адских заключенных, отбивающих шаг на раскаленном асфальте в заволжских степях, очередь солдат и офицеров, пришедших проститься со старым солдатом… Что хочу сказать? Это я рассказал о мужских коллективах, о массах мужчин, одержимых одной страстью. Вот я о чем…
«Бог-отец» на спектакле «Отморозки»
Захар Прилепин пригласил меня на просмотр «Отморозков», когда еще лежал снег. Он не назвал спектакль, просто сказал: «Серебренников тут делает прогон спектакля по моей книге, придете?»
Автомобиль мы оставили на стоянке, где Камергерский переулок впадает в Тверскую. Экипаж из нацболов плюс женщина Фифи, которая со мной спит. В Камергерском мы увидели толпу и поняли, что нам туда, к запертым дверям, у которых толпа перемещалась. Обнаружился и Прилепин. Я спросил у него, нет ли у него фляжки с коньяком. Нет. А было холодно.
Группами, сложным маршрутом через дворы нас провели наконец в репетиционный зал. Никакой сцены, лишь уровни стульев повышаются на деревянной платформе. Женщина, с которой я сплю, любопытно вертелась и снимала на мобильный и на крошечный фотоаппарат. Как обычно, было непонятно, кто есть кто и чего все эти люди собираются вместе, расходятся, о чем договариваются. Было по меньшей мере три мужика, похожих на Серебренникова, какой подлинный — не было ясно, хотя я его один раз в зале «Билингва» видел. Поэтому я толком ничего не мог объяснить Фифи, черноволосой моей подружке, с которой я сплю. Жаль, потому что, если вы спите с женщиной, то вам хочется ей всё объяснить. Кто есть кто и зачем всё это.
Долго не начинали, как полагается у театральных людей (у музыкальных тоже), наконец потушили всё что можно, и вдруг подсветили тьму. Толпа актеров выкрикивала лозунг: «Мы маньяки, мы докажем!» Толпа находилась за железной милицейской изгородью, по ту ее сторону, а по сю стояли человека четыре милицейских в условной форме «космонавтов» — пластиковые шлемы на бошках и дубинки в руках. Я прикинул численности «нацболов», как я их воспринял, и «ментов» и пришел к выводу, что их мало. Если бы я ставил спектакль, я бы им увеличил численность, хотя бы для двух-трех массовых сцен. Но, может, у Серебренникова столько студентов в театре-студии МХАТ не нашлось. Поэтому малочисленная группа олицетворяла нацболов, а их даже судили в реальности по сорок человек сразу, как в 2005 году за захват приемной Администрации Президента.
«Нацболы» на сцене прыгали, бегали, толкались, вели достоевские разговоры о смысле жизни. Я различил в студентах МХАТ пару-тройку своих товарищей; так, главный нацбол был смоделирован актером с нашего товарища Сергея Аксенова. Меня на сцене не было, я во время написания книги Прилепина сидел в тюрьме. Но Аксенов сидел в той же тюрьме, что и я, и, по правде говоря, в то время партией рулил Анатолий Тишин. Но студенты МХАТ Тишина уже не застали, он уже давно священник в городе Санкт-Петербурге, поэтому срисовали студенты главного нацбола с Аксенова. Очень похож, надо сказать. (Аксенов, посмотрев спектакль в театре на «Винзаводе», говорят, был тронут до слез.) Главный герой спектакля носит имя Гриша, а фамилию Тишин. Прилепин и Серебренников сделали вынужденно Гришу Тишиным, то есть отдали ему в спектакле настоящие его имя и фамилию, он сын Анатолия, потому что Прилепин якобы подписал уже довольно давно договор на киносценарий по этой же книге, и та фамилия, которая в книге, уже была занята, таким образом.