Как-то я взял Людмилу с собой на мероприятие во Дворце молодежи, там, где метро «Фрунзенская». Она пошла, в своей кожаной куртке, в узкой юбке, в невысоких таких ботиках на кнопках, скромная и чувственная. Как женщина из старого французского фильма. Что там было во Дворце молодежи, я отлично помню: там на сцене стреляли из пистолета, соревновались VIP-персоны. Помню, что стреляли Хакамада и Жириновский, там был буфет и какие-то призы. Когда мы с Людмилой вошли во Дворец, на входе нас встретили десятки телекамер и еще больше фотографов. Все они набросились на нас. Она очень смущалась. А еще больше засмущалась и попыталась выбраться из круга репортеров, когда я на вопрос, кто ваша девушка, сообщил репортерам: «Ее зовут Людмила, она работает диспетчером в ЖЭКе, там, где я живу».
Репортеры весело заулыбались, решив, очевидно, что Лимонов вот стебётся таким образом. Но я-то правду сказал. Вечером она простила меня, потому что я объяснил ей за час с лишним, что стесняться того, что она работает диспетчером, не следует. Что она красивая юная женщина, и пусть все они идут… ну, куда подальше.
На самом деле она не была простой женщиной. Ей снились страшнейшие и сложнейшие сны. Такие сны простой смертной сниться не будут. Так, один из снов, она его видела не один раз, выглядел так: Людмила сидит на какой-то деревянной поверхности, заливаемой водой, а вокруг, в какую сторону ни погляди, — бескрайний океан. Она сидит на корточках совершенно нагая. (Мотив наготы, к месту будет сказано, присутствует в женских снах довольно часто. Недавно Катя Волкова мне рассказывала о своем типично актерском сне. Она едет в трамвае и вдруг понимает, что она совершенно голая. С ужасом выбирается из трамвая, забегает в какой-то первый попавшийся дом, стучит в квартиры, просит дать ей одежду, но ей отказывают.)
Осень 1995-го мы, как говорят, «протусовались» вместе. Мне нравилось управлять ею и даже нравилось то, что она крупнее меня и у нее дети. Я даже предлагал ей брать детей ко мне, если ей не на кого их оставить. Пусть играют в соседней комнате. Правда, она никогда не приводила детей, хотя, застенчиво улыбаясь, со мной соглашалась. Расстались мы, потому что ее затмила одна дочь художника, коварная и развращенная московская девочка двадцати двух лет. Устоять перед коварством и развращенностью я не смог. Я стал влюбленным болваном по вечерам переводить своей новой подружке песни Эдит Пиаф, выплескивающиеся из динамиков моего музыкального центра, я пил с ней красное вино ночи напролет, и хотя никогда не сказал Людмиле, что влюбился в другую, но она, видимо, догадалась и исчезла из моей жизни так же, как появилась. Как-то, нетрезвый и сентиментальный, я позвонил в ЖЭК и спросил Людмилу.
— Она у нас больше не работает, — сказали мне.
«Ты хороший товарищ, красавица…»
Был август, а я уже сидел в тюрьме с апреля. Рабочий день уже закончился, а автозак — раскаленная тюрьма на колесах, всё колесил по московским улицам, собирая заключенных из судов. Такая у ментов натура, объяснимая их жадностью. Они экономят на нас бензин, потому пускают как можно меньше автозаков на московские улицы, прокладывая маршруты таким образом, чтобы загрузиться нашими телами до отказа. То, что зэки, как дохлая рыба, еле дышат в своих двух «голубятнях» и в «стаканах», ментов не трогает, у них нелюдские души. К самому концу дня мы еще долго сидим, закрытые в автозаках, во дворе Бутырской тюрьмы. Там они сортируют нас уже потюремно. Из-за ментовской жадности мы попадаем в наши «хаты» после полуночи. Сэкономленный бензин они продают налево.
Этих девок мы подобрали в «Серпах». Так называется на тюремном языке психиатрический институт имени Сербского. Их было три. Одна, глаза наши прилипли к ней, с крутыми бедрами, затянутыми в белые штаны, с промытыми каштановыми волосами до талии, высокая, как манекенщица. Лицо, правда, красивое, но звериное. С большими двумя баулами бодро влезла. Мент, сидящий в предбаннике с плохоньким автоматом, конечно, посадил такой кусок рядом с собой. Она теранулась, садясь, о него бедром, а мы позавидовали. От нее на нас пахнуло смесью, может, духов или дезодоранта, может, шампуня. Но сквозь этот запах парфюмерии едко пахнуло бабьим летним потом и еще чем-то. И мы задвигали ноздрями, бедняги, каждый вспомнил любовь летом. Женский пот — такая вдохновляющая эфирная дурь, и мертвого подымет. Из «голубятен» те, кто сидел в глубине, потянулись к «решке». Что такое голубятня? Автозак по длине разделен на два отсека. Каждый со своей «решкой» (решеткой) и отдельными замками. Обычно в каждой «голубятне» везут десяток зэков. Но могут забить и пятнадцать, а утрамбовать — и больше. Еще в автозаке обычно есть пара «стаканов» — это железные ящики на одну персону. Туда обыкновенно сажают тех, кому полагается изоляция, особо опасных или, вот, девочек. Я сказал, что на «Серпах» их село три. Ну да, двух посадили в «стаканы». Одна была вдребезги больна. Опухшее лицо, слепые глаза статуи, стрижка под ноль, другая — совсем старушка. Эту же, с крутыми бедрами, звали Лена. Она сама сказала, когда мы спросили.
В автозак я садился первым, потому сидел у «решки». Я смотрел на нее. Она была как злая кобыла. Зрачок коричневый, белок кровавый, с синевой, лицо темное, черты крупные. Через «решку» она была в метре от меня.
— Что, не вышло? — спросил из-за моего плеча Костя. Мы уже с ним ездили часа четыре, обо всем успели поговорить.
— Не вышло, — согласилась она. — Но ничего, у меня и так всего два года.
— А статья какая? — спросили из глубины голубятни…
— Сто одиннадцатая. Сбили мне адвокаты.
— «Перебили» надо говорить, — поправил Костя. — А была сто пятая?
— Точно, — сказала она. — Как ты понял?
— Чего тут понимать. Как девка красивая, так сто пятая — убийство. А ты загорела где?
— Крем это такой, тон.
— Лен, а Лен, дай хоть пальчик?! — позвал кто-то за моей спиной.
— Я ща тебе дам кое-что, — сказал мент негромко. Незло.
— Кого же завалила? — поинтересовался Костя.
— Кого? Любимого человека, конечно. Сволота был жуткая.
— А у тебя, конечно, были смягчающие?
— Одни смягчающие, — она усмехнулась. — Мягче не бывает.
Все помолчали.
— Лен, а Лен, встань, мы на тебя посмотрим?! — попросили из другой «голубятни». Им было ее видно вкось, впрямую им был виден помятый неказистый мент.
Она было приподнялась.
— Сиди! — сказал мент.
— Старшой, разреши, женщину год не видел, а сегодня на пятнашку осудили, дай хоть посмотрю, какие они бывают. Ничего плохого, — сказал тот же голос, что просил ее встать.
— Ну да, старшой, разреши! — вступился второй голос.
— Ноги затекли, я встану? — сказала Лена. И встала. Мент ничего не сказал, только заворчал, как медведь.
На нас пахнуло ею. Теперь до меня дошел, помимо дезодоранта и пота, и другой ее запах. Ну как бы это деликатно, без пошлости, ну, женщины запах. Отчетливый такой. Может, у них там на «Серпах» мыться их нечасто водили. А может, у нее месячные начались. Но от нее пахло бабой! В этот момент я вспомнил (не вспомнил на самом деле, но в моих ноздрях вспыхнули!) запахи моих любимых женщин, каковые у меня были сквозь годы, и законных моих и случайных связей… Боже мой! Это было то, оно, облачко запахов. Более всего запахи случайных связей.