— Эта штука приносит счастье?
— Ну да. Видишь же — на этикетке написано.
Жозетта приняла это как неоспоримую истину и посадила куклу к себе на кровать. Так вот, Саша Дарлингтон представлялся мне таким же амулетом, только живым: казалось, он в своей комнатушке тайно делает свое дело — дергает за веревочки, управляющие человеческими судьбами. Не могу объяснить этого никак иначе — слишком уж он был безобразен и мерзок. В пятнадцать лет мне было необходимо во что-нибудь верить, и я уверовал в Дарлингтона. Я никогда не приходил к нему с пустыми руками, всегда хоть какую-нибудь мелочь да приносил: американские сигареты, шоколад, который он обожал, или просто золотую монету, и ночью, когда мне не спалось, когда что-то грызло меня изнутри, когда я пытался найти смысл окружавшего меня хаоса, я нередко обращался к бедному месье Саша, возносил ему молитву, просил о помощи. Старый шут, разумеется, и не подозревал о том, что он для меня значил, мои подношения принимал как должное, с достоинством великосветской дамы, а со временем стал чересчур разборчивым, что обходилось мне довольно дорого. Должно быть, он считал, что я почитаю его как «великого актера немого кино». Он так много и убедительно говорил о Голливуде и своих друзьях: Евфрате Коэне, великом греке Папандопулосе и любезном Макинтоше Файне, — что они, все трое, постоянно снились мне по ночам, лысые, толстые, дымящие сигарами. Однажды я рассказал месье Саша об этих снах, и он сказал, высоко подняв палец и свои выщипанные брови:
— Именно так! Они ничуть не изменились! А вы не заметили, собака у Евфрата Коэна все та же — здоровенный дог, добродушный, хоть и свирепый на вид?
Нет, я не заметил, была ли у Евфрата Коэна собака, но в ту же ночь он приснился мне точь-в-точь с таким догом. Это ли не доказательство, что великий актер никогда не лжет! На другой день я рассказал об этом видении Дарлингтону, но он страшно удивился и, вскинув брови, спросил: «Какая собака?» Наверно, я действительно полюбил его, потому что, стоило мне подняться на четвертый этаж и услышать из-за двери шестнадцатого номера красивый женский голос, декламирующий:
Не кознями врагов отравлен я, не ядом —
Смерть у меня в душе, она все время рядом…
[7]
—
как я сразу чувствовал себя не таким одиноким. У месье Саша была мания кем-нибудь нарядиться, загримироваться и в таком жутком виде показаться местным девицам. У него это называлось «играть в стрекача», и эти игрушечные побеги, видимо, доставляли ему немалое удовольствие. Ну а клиентов заведения, которые приходили невинно поразвлечься и вдруг натыкались на лестнице на одноглазого пирата или страхолюдную маркизу де Помпадур, не слишком успокаивали заверения девушек, что это-де «просто один псих ненормальный». Однажды я пришел к месье Саша в обеденное время и услышал через дверь голос королевы-матери.
— Перестаньте хотя бы читать за столом, Саша, — говорила она. — Ведь за весь день я только в обед вас и вижу.
Я постучался и, не получив, как всегда, ответа, вошел. За столом, перед тарелкой супа сидел Распутин и читал Лабиша.
— Добрый день! — приветливо сказал он. — Великий автор — Лабиш. (В сторону: кто бы мог подумать!)
Распутин перекрестился, зачерпнул ложку супу и хлебнул, пролив половину на свою фальшивую бороду.
— Вы что-то сказали, Ниночка? (В сторону: зануда чертова!)
Ниночка в ответ улыбнулась, как умела только она, юркой, дрожащей, застенчивой девической улыбкой. Она сидела очень прямо, сложив перед собой руки на батистовом платочке, только голова ее слегка подрагивала.
— А еще я попросила бы вас, Саша, не показываться больше клиентам в таком виде. Иначе я потеряю работу.
— Это что, шантаж? (В сторону: я ей подсыплю яду в суп!)
— Саша, пожалуйста…
— Отстаньте от меня! Если бы тридцать лет назад я по вашей милости не бросил сцену, мне не пришлось бы сейчас жить вашими подачками. Вы сломали мне жизнь. Другой причины нечего искать — с этого все и началось. Передо мной сидит бесспорная виновница моего фиаско. Ведь это же фиаско! (В сторону: не понимаю, что меня удерживает.)
Ниночка молча встала и, нервно прижимая платок к губам, направилась к двери. Она плакала.
— Ну вот! Я отомстил! — гордо сказал Распутин. — Я мщу ей уже тридцать лет. Очень удобно всегда иметь на этот случай кого-нибудь такого под рукой. (В сторону: как я несчастен!)
Он тоже встал из-за стола и бросился на диван. Наш разговор не клеился. Я понимал, что он вернулся за решетку, в свой темный закуток.
— Вы читали газеты? — вдруг спросил он.
— Нет.
Он резко сел:
— Мне неспокойно. Дурные новости. Что будет с Европой?.. Ведь я прежде всего европеец. Я чувствую свою принадлежность к определенной культуре, определенной традиции. Поэтому хоть я человек истинно либеральных взглядов, но крах Германии воспринимаю как катастрофу. Речь ведь не обо мне, а обо всей Европе. Большевики вот-вот будут здесь, их не остановить. Атомная бомба? Ха-ха-ха, не смешите! Плохо вы знаете их вождя! Говорю вам, русские вот-вот будут здесь. Я-то как-нибудь приспособлюсь. Хотя… вам известны установки Жданова по поводу искусства? Это же дикость!
Он встал и забегал между диваном и туалетным закутком.
— Есть вещи, которые я не приемлю. И никогда не предам свое искусство. Делайте что угодно, но искусство не трогайте! Кроме того, мои связи с русской аристократией… они общеизвестны.
Он остановился перед столиком, вдруг схватил ножницы и срезал себе волоски в носу.
— С другой стороны, сказал же великий французский писатель, что марксизм плодотворно действует на творческий потенциал личности. Вот бы хорошо! Я бы заплодоносил в шестьдесят три года, как молодая яблоня.
Он внимательно осмотрел себя в зеркало, словно желая проверить, нет ли уже где бутонов.
— По существу, марксизм — это великая весна человечества. Звучит заманчиво… Весна, таяние снегов… всех, заметьте, снегов, в том числе вечных! — Он ткнул пальцем себе в грудь. — Это я о себе.
Месье Саша нравилось философствовать, и у него было несколько любимых теорий. Мне особенно запомнилась одна, которую он называл теорией симметрии и о которой говорил: «Это поразительно, друг мой, это настоящая революция — я употребляю это слово лишь в научном смысле, ибо видит Бог, как я ненавижу само явление!» Суть революционной теории была в том, что мы живем одновременно в двух мирах, и каждый раз, когда мы что-нибудь совершаем в одном мире, в другом мы совершаем нечто прямо противоположное. Таким образом, все, что в этом мире бело, в другом становится черным, и наоборот. Саша хитро мне подмигивал. Эту теорию он частенько излагал по вечерам, «после спектакля», девицам в баре. Преимущество ее заключалось в том, что если «тут» ты негодяй или убийца, то «там» автоматически становишься святым, как ангел, чистым, как младенец. Действительно, очень удобно. «Хочется сразу применять на практике», — как сказала одна из девиц.