— А ты не давай ей, мамуль!
И он, слегка коснувшись губами щеки матери и махнув на прощанье рукой, проворно вытащил Аню из квартиры.
— У тебя чудесная мама, — искренне сказала она. — Почему ты отсюда ушел?
Ответ простой, но затейливый:
— Леночка меня выжила.
Конечно, через некоторое время Аня обо всем узнала, но тогда копать прекратила, не стала лезть в душу. И никогда не настаивала на объяснениях, не спрашивала, почему свадьбу справляли в общаге, следующей зимой буквально пропадали на Котельнической, посвящая свекровь во все подробности жизни (рассказывали о планах на будущее и просили советов), а весной снова ходить перестали. Впрочем, Миша все-таки сделал неуклюжую попытку объяснить, сказал скупо:
— Леночка вернулась.
Он произнес это с таким отвращением, с такой смесью презрения и отчаяния, что Аня раз и навсегда решила обойтись без выяснения подробностей. «Придет время — сам расскажет».
Время пришло. Мишу, окончившего институт, пригласили на телевидение в помощники режиссера. В семье появились деньги, а в Аниной голове — мысли о ребенке. Где мысли — там и слова. Она поспешила ими поделиться, но вместо ожидаемой поддержки получила решительный отпор:
— Аня, это невозможно! Просто невозможно, и все!
— Но почему? По-моему, сейчас — прекрасное время. Я еще никому не известна, у меня не будет никакого простоя, я никого не подведу и не заработаю «черную метку» у режиссеров. Пока я просто студентка, которой должны предоставить декретный отпуск. Я понимаю, что ты будешь много работать и не сможешь помогать, но в том-то и дело, что сейчас как раз такой период, когда я могу справиться сама.
— Аня, нет! Ты меня слышишь или нет?!
— Ну, хорошо, хорошо. Раз ты считаешь, что надо подождать, то, конечно, давай подождем. — Она постаралась беззаботно улыбнуться, хотя в глазах (он видел) стояли слезы. — В конце концов, я еще совсем зеленая, чтобы кого-то воспитывать, верно? Сама ребенок. Так что своих заведем попозже.
— Анюта. — В нем больше не было агрессии, только горечь от собственного бессилия. — Анюта, ни попозже, ни сейчас. Никогда…
— Никогда? — Глаза ее широко распахнулись в недоверии и искреннем непонимании. — Но почему?
— Неужели ты действительно не понимаешь?
Она молча помотала головой, силясь из последних сил не разрыдаться.
— Аня, я… — Он закружил по комнате, не зная, с чего начать и как объяснить. — Аня, милая, ты прости меня. Я ведь думал, ты обо всем догадалась. Я ведь настолько привык, что мы друг о друге все без слов понимаем. Я даже не предполагал, что ты не видишь, не замечаешь очевидного.
— Чего? Чего я не замечаю?
Она шмыгнула носом, и первая крупная слеза покатилась по ее щеке, оставляя мокрую полоску, которую ему тут же захотелось нежно вытереть. Но он не стал прикасаться к жене, только приблизился и, заглянув в глаза, признался:
— Аня, моя мать ненормальная. Я думал, что ты сразу догадалась, еще при знакомстве. Но теперь неважно. Теперь ты должна просто понять, что и я могу когда-нибудь… и наш ребенок. А я этого не хочу, слышишь?!
Она слышала, но уже не слушала. Только шевелила губами и повторяла шепотом:
— Ненормальная, ненормальная…
И тогда он рассказал все, выложил все, как на духу. Теперь она и слышала, и слушала, и не перебивала. Временами хмурилась, временами улыбалась, временами сочувственно проводила рукой по его щеке, но ни разу ни о чем не переспросила, не перебила и не высказала собственного мнения. И только в самом конце, когда он опустошенный, но успокоенный спросил, что она обо всем этом думает, она ответила. Ответила задумчиво, словно забыв убрать с лица грустную усмешку:
— Я думаю, твоя мать гораздо нормальнее моей. По крайней мере, она любит своих детей.
Какое-то время он молчал, а потом снова принялся рассказывать. Говорил долго, жарко, быстро и горячо. Вспоминал обо всем: как мама все время была на его стороне, как поддерживала его, как дружила с ним, как защищала. Он вспоминал о нудных академических нотациях и оживленных кухонных посиделках, сдобренных хорошим кофе и интеллектуальными разговорами. Он говорил о том, какая мама была, и не произнес ни слова о том, какой она стала.
Он говорил, а Аня слушала. Никто и никогда не слушал его с такой жадностью, как она. Смотрела в глаза, ловила каждое слово и, казалось, вздохнуть боялась, чтобы ненароком не спугнуть поток рвавшихся откровений. И именно в те минуты он понял, что никого и никогда ближе и роднее на свете у него не будет. И не ошибся.
Теперь Михаила слушали каждый день. Слушали внимательно, ловили каждое слово, боясь пропустить истину или хороший совет. Воспринимали его слова как истину в последней инстанции. А кем же еще может приходиться батюшка своим прихожанам? Слушали. Но слушали для себя, а не для него. А она слушала для него. И он это видел, и чувствовал, и знал, и помнил. Помнил всегда.
Отец Федор, которого он приехал навестить, спросил, радуясь успехам «крестника»:
— Значит, слушают тебя мои селяне?
Но он, сидя в больничной палате у постели умирающего хорошего человека, не мог предать воспоминания и ответил:
— Слушают, но не слышат.
14
Дом наконец-то примирился с существованием собаки. Ему даже казалось, что они в какой-то степени подружились. Теперь он начал разбираться в знаках, которые она подавала.
Анна проводила много времени в сарае. Там она оборудовала мастерскую и часами пропадала в ней, выполняя появившиеся заказы. Дому было обидно: теперь он не мог следить за чудесными превращениями, и даже окончательный результат удавалось увидеть не всегда. Готовую мебель, тщательно упакованную, выносили из сарая курьеры клиентов, и дому перепадал то уголочек чего-то яркого, легкого и солнечного, то полоска темного и массивного, а то и вовсе не доставалось ни одного просвета, в котором можно было бы разглядеть очередное творение Анны. Он расстраивался. И больше не потому, что не увидел и не оценил, а потому, что не знал, была ли сама женщина довольна итогом своего труда. Теперь же он знал: если собака бежит из сарая вприпрыжку, виляет хвостом и улыбается, то работа у Анны спорится. Радость собаки означала, что ее хвалили, гладили, называли «хорошей девочкой» и просили принести игрушку. А усталая, разочарованная, раздраженная и недовольная собой женщина ни за что не стала бы играть с собакой. Когда же псина нехотя плелась с поджатым хвостом по тропинке, дом понимал, что ее отругали и прогнали.
Дом даже мог представить, как Анна хмурилась, разглядывая какой-нибудь кусок дерева, тщетно пытаясь придумать, каким образом «вылепить» из него что-нибудь достойное, и злилась на собаку, которая отвлекала и требовала внимания:
— Не вертись, Дружок! Иди отсюда!
Тогда собака возвращалась к дому, ложилась на крыльце и утыкалась расстроенной мордой в вытянутые лапы. Дом своей тенью загораживал собаку от солнца, а козырьком крыльца — от дождя, и оба они застывали в тревожном ожидании.