Свою квартиру Солодовников почетно именовал «наш дом». И в разговоре с Антониной Ивановной частенько использовал словосочетания «у нас в доме», «к нам в дом», «дома посмотришь», «дойдем до дома» и т. д. Антонина Ивановна настолько привыкла к ним, что вслед за Петром Алексеевичем легко повторяла «во что ты дом превратил?», «а что у нас дома творится?», «ах, как давно я дома не была!».
Такая жизнь Антонине была по душе. Ей нравилось приходить к Солодовникову, а тот служил ей, называл «Тонечка» и постоянно демонстрировал свою мужскую заинтересованность. Ничуть не меньше Самохвалова любила возвращаться и к себе домой: туда, где ожидала ее истомившаяся Катька, где по соседству жила Санечка, где, наконец, все лежало на своих местах и верно служило своей хозяйке.
Антонина летала на крыльях и чувствовала, что, возможно, началась ее женская осень. И началась она с буйного цветения, вопреки презрительному отношению Катьки к проявлениям материнской женственности. Девочке не нравилось все, что раньше обычно вызывало в ней восхищение. Не нравились материнские обновки, не нравился запах ее духов, не нравилась ее скорая поступь, большая грудь, тени, помада, дурацкая комбинация, чулки… Катька интуитивно чувствовала, что в жизни матери что-то происходит: что-то такое, о чем детям знать не положено, но оно есть. Стоя у окна, Катя наблюдала, как Антонина Ивановна подходит к дому, как разговаривает с матерью Наташи Неведонской, как смеется над какой-то глупостью (а над чем еще может она смеяться?). Видя все это, девочка испытывала странное чувство смущения. Да, именно: она стеснялась матери. Потому что в свои пятьдесят три года та была неприлично привлекательна, неприлично жизнерадостна, неприлично женственна. ПЯТЬДЕСЯТ ТРИ года – это глубокая старость, а в глубокой старости, объяснила ей Пашкова, на диване сидят и носки вяжут.
Это, конечно, к Антонине никакого отношения не имело. Убраться, обед сварить, за ночь сшить платье – это пожалуйста. А дальше – ВСЕ. Дальше – другие радости.
«Надо же, – думала Самохвалова, – столько лет прожила, а не знала, как хорошо это бывает». «Надо же, – вторил ей в своих размышлениях Солодовников, – до шестидесяти лет дожил, а только сейчас узнал…»
Петр Алексеевич воспринимал этот этап в отношениях с Тоней как божий дар и поэтому не хотел расставаться с возлюбленной ни на минуту. Чтобы бороться с гнетущей пустотой холостяцкого жилья, он наполнил квартиру Тонечкиными вещами. По своим ревизорским связям Солодовников приобрел для Антонины Ивановны немецкий велюровый халат в пол, расшитые восточным орнаментом тапочки местного кожкомбината, зубную щетку жизнерадостного оранжевого цвета, чайную пару китайского фарфора и новую подушку, набитую лебяжьим пухом. Во всяком случае, так сказали ему в магазине. Осталось только приобрести красную ковровую дорожку, чтобы по торжественным дням покрывать ею лестницу, ведущую в квартиру.
«Никаких грязных рубашек, никаких хлопчатобумажных трико, никаких несвежих носков!» – приказывал себе Солодовников, готовясь к очередной встрече с любимой – и выставлял на стол, покрытый льняной скатертью еще из жениных запасов, два фужера, чистота которых у пристрастной хозяйки вполне могла вызвать бы подозрение. У хозяйки – да, а вот у возлюбленной – вряд ли. Антонина не обращала внимания на такие мелочи, она ценила другое. Ценила внимание, которым окружил ее Солодовников.
– Знаешь, – делилась она с Евой, – я в дом вхожу, он с меня туфли снимает и целует меня прямо в чулок. Даже неловко. А потом тапочки надевает.
Главная Подруга Семьи на сей счет предпочитала отмалчиваться, считая это негигиеничным. Зато тетя Шура, узнав о нежностях Солодовникова, хлопала ладонью по столу и удовлетворенно напоминала:
– Ну вот! А ты не хотела! Думала! Я же говорила, для здоровья!
Здоровья в тот момент у Антонины Ивановны было хоть отбавляй: она забыла о сердечных перебоях, о перепадах давления, о головной боли, на которую жаловалась Катьке скорее для того, чтобы держать дочь в тонусе («Маму надо беречь!»).
«А как ее беречь? Если ее все время нет дома? И слава богу, что нет!» – радовалась Катька материнскому отсутствию, наивно полагая, что та изо всех сил прививает курсантам из Никарагуа любовь к русскому языку. Что могла знать двенадцатилетняя девочка об особенностях расписания преподавателя высшего учебного заведения?! Только то, что расписание это такое же, как в школе, то есть с утра до вечера.
Домой Антонина возвращалась, нагруженная сумками, в которых лежали плотно утрамбованные продукты, несколько не совпадающие с ассортиментом гарнизонного магазина: коробки «Птичьего молока», сгущенка, балык, колечко «Краковской», фрукты по сезону и еще много всякой всячины. Катька не задавалась вопросом, откуда это изобилие, полагая, что все преподаватели военного училища возвращаются домой с подобным продуктовым набором.
– Ни к чему это, – пыталась остановить рвение Солодовникова Антонина Ивановна.
– Ну что ты, Тонечка! – урезонивал ее возлюбленный. – Такая малость: так… к столу.
Петр Алексеевич, обычно далекий от служебных соблазнов, стал активно пользоваться своими ревизорскими привилегиями, успокаивая себя тем, что это же не для себя. Для Тонечки. А у нее – девочка…
Он словно чувствовал, что его карьера стремительно движется к закату по ряду причин: во-первых, пенсионный возраст; а во-вторых, наступает время молодых. И тут уж ничего не попишешь. А ведь еще очень хотелось быть полезным и нужным, причем не ревизорской гильдии, а Антонине Ивановне Самохваловой, играючи вдохнувшей в него, Петра Алексеевича Солодовникова, новую жизнь.
Надо ли удивляться тому, что Солодовников стал суеверен? Ни в коем случае! Дрожа от счастья, Петр Алексеевич вспомнил все приметы, которые предупреждали о возможных неприятностях. Он пугался черных кошек, так и норовящих перебежать перед ним дорогу, баб с пустыми ведрами, голубей на карнизах, трещин на асфальте, числа тринадцать, рассыпавшейся соли, ибо все это свидетельствовало только об одном: встреча с Тоней может не состояться. Стоя у КПП училища, Солодовников тревожно вглядывался в лица выпархивающих из этой уродливой будки женщин, в каждой пытаясь разглядеть свою Тонечку. Поэтому, если Самохвалова не появлялась, Петр Алексеевич шел домой, ложился на кровать и в деталях вспоминал все нюансы предыдущей встречи. Тогда такая тоска наваливалась на Солодовникова, что впору было бежать к Антонининому дому и скрестись в дверь: «Пустите меня, пожалуйста, а то я без вас пропааду-у-у-у!» Пару раз он так и делал: правда, напомнить о себе стуком в дверь не решился, а потому, дождавшись темноты, стоял за школьным забором, как на боевом посту, уставившись на самохваловские окна. А ведь еще совсем недавно он был там! Среди них… И был бы сейчас, если бы не Катюшка…
Жизнь Кати Самохваловой невольно стала главной ценностью и для Петра Алексеевича: он вывел закон прямой зависимости своих встреч с Тоней от самочувствия главного Божества. Поэтому Солодовников старался ему служить, чтобы не вызвать гнева и максимально продлить время, отпущенное на счастье. Для этого Петр Алексеевич молился. Будучи человеком невоцерковленным, он не знал наизусть ни одной молитвы, поэтому сочинял их сам, иногда даже рифмуя отдельные строки. Получалось нечто вроде духовных стихов, которые можно обнаружить в толстых тетрадях «на всякий случай» у большинства бабушек.