Я легко могла представить его себе в рубашке с коротким рукавом, о каких говорил Диас-Варела, и высоких ботинках — ни дать ни взять игрок в поло (интересно, подумала я, а он на коня-то сесть сумел бы?). Все-таки странно, что Диас-Варела выбрал в сообщники именно этого человека, ведь речь шла об очень тонком и тайном деле. И очень грязном, потому что нужно было лишить жизни человека, который "should have died hereafter" — должен был умереть "после того, как закончится "сейчас". Он должен был умереть в другое время — завтра, а если не завтра, то послезавтра. Но сейчас он не должен был умирать. В этом-то и заключается проблема. Мы все умираем, и ничего в принципе не меняется, если дату чьей-либо смерти приближают — если человека убивают. Меняется только дата, но кому дано знать, какую именно дату следует считать правильной? И что значит "после того, как закончится "сейчас", если "сейчас" по своей природе изменчиво? И что значит "в другое время", если время всегда одно и то же — оно бесконечно, оно не делится на отрезки, и вечно наступает само себе на пятки, и вечно торопится, хотя никуда не опаздывает, словно не может остановиться, спеша само не зная куда? И почему все случается именно тогда, когда случается, а не днем раньше или днем позже? Кто называет дату, кто ее определяет? И как можно сказать то, что сказал потом Макбет, — я перечитала сцену, о которой говорил мне Диас-Варела, и вот продолжение монолога Макбета: "There would have been a time for such a word". "Должно было быть другое время для такого слова", — да, для такой новости, для такой фразы, для того, о чем сообщил ему его помощник Сейтон, который принес печальную весть: "Сэр, королева умерла". Исследователи Шекспира не сходятся в трактовке этой фразы (как и многих других у этого автора), а ведь она далеко не однозначна. Ее можно даже назвать загадочной. Что она означает? Что "когда-то прежде был более подходящий момент"? Или "это должно было бы произойти при других обстоятельствах"? Скажем, "в более спокойное, мирное время, когда мы могли бы похоронить ее с почестями"? Или "когда я мог бы отвлечься от дел и вволю поплакать над той, что разделила со мной мой путь — мои стремления и надежды, мое преступление, славу и страх"? У Макбета всего одна минута на то, чтобы произнести свой монолог — десять знаменитых строк, которые столько людей во всем мире помнят наизусть. Тот монолог, что начинается словами: "Завтра, завтра, завтра…" И когда он заканчивает его (впрочем, как мы можем быть уверены, что он его закончил, — его прервали, а он, вполне возможно, хотел сказать еще что-то), является гонец со страшным известием: великий Бирнамский лес поднялся и движется к горе Дансинан, где и находится Макбет, а это означает, что Макбет побежден. А раз он побежден, то он умрет и, мертвому, ему отрубят голову и выставят ее на всеобщее обозрение как военный трофей. "Ей следовало бы умереть позднее, когда меня не будет, — тогда я не услышал бы этого известия, я уже ничего не слышал бы и не видел, я был бы уже вне времени и ничего не узнал бы".
Когда я слушала их разговор, стоя за дверью спальни, не видя лица человека, с которым разговаривал Диас-Варела, эти двое внушали мне страх, но, когда я вышла к ним в гостиную, страх прошел, хотя внешность и манеры Руиберриса де Торреса не вызывали доверия. Он был негодяем, но не подонком. Он был способен на тысячу подлостей, которые иногда заводили его очень далеко, и он даже переступал черту, но делал это крайне редко и ни за что не решился бы делать это каждый день.
Сейчас мне казалось, что друзьями они не были — между ними не было даже взаимопонимания. Вместе они — пара убийц — должны были быть сильнее и грознее, но они, напротив, словно нейтрализовали друг друга. Так что ни один из них не осмелился бы в присутствии свидетеля (пусть даже и соучастника, рядом с которым подготовил и совершил преступление) высказать свои подозрения, допросить меня, сделать мне хоть что-нибудь. Создавалось впечатление, что они объединились случайно и на короткое время, лишь для того, чтобы осуществить один общий план, а других совместных планов у них нет и быть не может. Их союз был вынужденным: Руиберрис, должно быть, согласился из-за денег (у него наверняка были долги), а Диас-Варела просто не смог найти никого другого, так что ему ничего не оставалось, как довериться этому проходимцу. "Ты вообще не должен мне звонить. Сколько времени мы уже не созваниваемся? Ладно, выкладывай, с чем пришел, раз уж ты говоришь, что это важно", — ругал один из них другого, когда тот позволил себе упрекнуть его за отключенный мобильный телефон. Они были очень разные, и единственное, что их объединяло, — это их общая тайна. Или общая вина, если они, конечно, испытывали чувство вины, в чем я сильно сомневалась после того, что мне довелось услышать. Между людьми, которые вместе совершают преступление, что-то вместе замышляют или плетут интригу, возникает связь, которая становится только крепче, когда дело закончено: каждый из них видел другого без маски, и им уже не нужно притворяться друг перед другом, делать вид, что они лучше, чем есть на самом деле, что никогда не смогли бы сделать то, что они уже сделали. Теперь они навеки скованы одной цепью. Они слишком много друг о друге знают. Они похожи на любовников, которые скрывают свои отношения от посторонних, полагая, что эти отношения — их личное дело и других не касается, и что не следует ни с кем делить каждый поцелуй и каждое объятие (мы с Диасом-Варелой тоже никому ни о чем не рассказывали, и Руиберрис стал первым, кто узнал о нашей близости).
Каждый преступник знает, на что способен его сообщник, и понимает, что сообщнику известно, на что способен он сам. Каждый, кто любит, знает, что любимому о его чувствах известно, а потому бесполезно делать вид, что этот человек тебе безразличен или даже отвратителен, что он вызывает лишь презрение, что ему не на что надеяться (это справедливо, когда речь идет о чувствах, но в том, что касается постели, большую часть мужчин можно обманывать довольно долго — пока они постепенно не привыкнут и не станут сентиментальными: так уж они устроены, как ни досадно нам порой это сознавать. А еще легче их приручить, если с ними приятно проводить время не только в постели: если с ними интересно разговаривать или можно, к примеру, шутить — это, кстати, первый шаг на пути превращения грубого мужчины в нежного).
Если нам неприятно быть открытой книгой для того (или для той), с кем мы ложимся в одну постель, то насколько же неприятнее сознавать себя открытой книгой для человека, вместе с которым мы совершили преступление! Это особенно болезненно для людей, которые преступили черту лишь однажды, если это обычные люди, которые содрогнулись бы, если бы им (до того, как они задумали свое черное дело, а может быть, и после того, как они свой замысел осуществили) рассказали, что кто-то другой содеял то, что содеяли они сами. Эти люди, склоняя кого-то к участию в преступлении (и даже поручая кому-то совершить его), продолжают думать: "Я не убийца. Я себя убийцей не считаю. Просто иногда человек пытается вмешаться в ход событий — не важно, на какой стадии: начальной, срединной или завершающей. Но для того, чтобы событие произошло, одного фактора мало, их нужно, по крайней мере, несколько. Каждое событие — результат стечения обстоятельств. Руиберрис мог отказаться. Мог отказаться и тот тип, которому Руиберрис поручил заморочить голову ‘‘горилле". Да, у "гориллы" в течение какого-то времени был мобильный телефон (его дали мы), но он мог игнорировать звонки. Однако он каждый раз отвечал, когда ему звонили, и у нас все получилось. Мы убедили его, будто в том, что его дочери стали проститутками, виноват Мигель, хотя он вполне мог бы нам и не поверить. Он мог бы ошибиться и наброситься на другого человека: те шестнадцать ударов навахой (пять из которых были смертельными) могли достаться шоферу — не зря же несколькими днями раньше "горилла" напал на него с кулаками. Мигель в день своего рождения мог приехать в ресторан на такси, а не на своей машине, и тогда его в тот вечер не убили бы. И, может быть, вообще никогда не убили бы — едва ли когда-нибудь повторилось бы настолько удачное стечение обстоятельств. У того оборванца могло не оказаться при себе ножа — навахи, которую я велел для него купить, навахи-"бабочки", из тех, что мгновенно выбрасывают оба лезвия. Так в чем моя вина? В том, что все сложилось одно к одному? Но это уже зависело не от меня. Замысел — еще не результат. Это всего лишь намерение, всего лишь попытка. Это как в покере: никогда не знаешь, как карта ляжет. Человек бывает виновен лишь тогда, когда сам берет в руку нож и убивает этим ножом. А во всех остальных случаях его можно винить лишь в том, что он дал волю воображению — представил себе, какие шаги можно было бы предпринять (как в шахматах: ход слоном, ход конем), чтобы в результате осуществилось то, о чем он страстно мечтает, чего боится, к чему он кого-то подталкивает, что давно обдумывает. И это случается или не случается. Случается, когда человек этого совсем не хочет, или не случается, когда он всей душой желает, чтобы это случилось. От нас ничего не зависит. Никогда нельзя быть уверенным, что из-за какого-нибудь пустяка все не пойдет насмарку. Это все равно что встать среди поля и пустить стрелу в небо: поднявшись до предела, она начнет падать по той же траектории, по какой взлетала, и упадет на то же место, откуда была выпущена, никого не убив и не ранив. Разве только самого стрелка."