Его жена становится вдовой и через некоторое время снова выходит замуж за некоего графа Ферро. Она рожает от него двоих детей (в браке с Шабером детей у нее не было). После смерти мужа-героя она получает весьма солидное наследство и живет вполне счастливо. Она молода, у нее впереди долгая жизнь — очень важно, сколько нам еще остается прожить и как мы хотим прожить оставшиеся нам годы. Если, конечно, мы хотим жить, а не отправиться следом за нашими умершими близкими — хотя именно этого нам и хочется больше всего в первое время после их смерти: иногда кажется, что они прямо-таки тянут нас за собой. Когда вокруг умирает множество людей сразу (как, например, во время войны) или когда умирает один, но очень любимый нами человек, то первое желание, которое мы испытываем, — это отправиться вслед за ними или, по крайней мере, не отпускать их от себя. Большинство людей, однако, со временем отпускают своих мертвецов. Это происходит, когда они понимают, что их собственное существование в опасности, что мертвые — тяжелый груз, который отнимает у них силы, мешает двигаться вперед, если жить только воспоминаниями о них, если постоянно быть с ними там, в их темном мире. К тому времени образы умерших уже становятся статичными, как нарисованные портреты. Они не двигаются, ничего не говорят, от них не дождешься ответа ни на один вопрос. И нас они обрекают на превращение в одну из деталей своих портретов. Бальзак не описывает горе вдовы (если она действительно горевала, как горюет Луиса: у Бальзака об этом ничего не говорится, и в тот момент, когда она узнает ужасную новость — а это происходит десятью годами позже, в тысяча восемьсот семнадцатом году, кажется, — никакого горя и никакого траура уже нет и она не выказывает к нашему герою даже малейшей жалости), но, вероятнее всего, она страдала, как и любая женщина, потерявшая любимого мужа. Наверняка были и боль, и отчаяние, и тоска, и потрясение, и апатия, и ужас от сознания, что время уходит, и, как результат, возрождение к жизни. Все-таки она не выглядит уж совершенно бездушной. По крайней мере, не создается впечатления, что она всегда была такой. Впрочем, достоверно мы этого не знаем. Это так и останется для нас тайной.
Диас-Варела замолчал, взял с маленького столика бокал виски со льдом, сделал глоток и снова поставил бокал на столик. С того момента, как он поднялся, чтобы достать с полки книгу, он так и не присел ни на минуту. Я сидела с ногами на диване. В постель мы еще не ложились. Так обычно и было: сначала мы сидели и разговаривали — час или немного меньше, и я никогда не могла быть уверена, что мы перейдем ко второй части. Мы вели себя как люди, которым есть что рассказать друг другу, есть чем поделиться, которые встретились вовсе не для того, чтобы заниматься сексом. У меня всегда было чувство, что это может случиться, а может и не произойти и что оба исхода одинаково вероятны и ни одной из возможностей нельзя исключать. Все всегда бывало как в первый раз, словно до этого между нами ничего не было — даже доверия, даже ласкового прикосновения к щеке. И так повторялось при каждой встрече. И еще я всегда знала, что захочет этого — предложит это — именно он (потому что, в конце концов, он всегда это предлагал: словом или жестом, и всегда после того, как мы заканчивали разговор). Если, конечно, захочет: я всегда боялась, что на этот раз, вместо того чтобы произнести то слово или сделать тот жест, после которых мы направимся в его спальню или я просто подниму юбку, он вдруг (или после короткой паузы) поставит точку и в нашем разговоре, и в нашей встрече — словно мы двое друзей, которые исчерпали все темы, что собирались обсудить, но теперь нас обоих ждут дела, — а потом просто поцелует меня и выставит за дверь. Я никогда не была уверена, что наше свидание закончится постелью. Эта неуверенность мне и нравилась и не нравилась: с одной стороны, у меня были основания предположить, что ему приятно мое общество, что я нужна ему не только для поддержания физического здоровья и удовлетворения сексуальных потребностей, с другой — мне было до слез обидно, что он мог столько времени проводить рядом со мной и оставаться спокойным, что у него не возникало неодолимого желания наброситься на меня сразу же после того, как я входила в его квартиру, что он ждал так долго (или слишком долго сжимал тугую пружину, пока я на него смотрела и слушала его). Впрочем, последнее замечание лишь подтверждает тот факт, что человек всегда чем-нибудь недоволен, потому что на самом деле жаловаться мне было не на что: то, чего я хотела, в конце концов всегда происходило, как бы я ни боялась, что этого не произойдет. — Продолжай. Расскажи, что там случилось дальше и почему, как ты утверждаешь, эта книга подтверждает твою правоту, — попросила я. Он действительно умел говорить, и мне нравилось его слушать, о чем бы он ни рассуждал. Пусть даже пересказывал повесть Бальзака, которую я и сама могла бы прочитать (в том виде, в каком она вышла из-под пера автора, а не в интерпретации Диаса-Варелы, наверняка искажающей оригинал). Мне хотелось слушать его еще и потому, что я понимала: в один прекрасный день все кончится, и больше мы с ним никогда не будем даже разговаривать). Сейчас, когда я уже давно не прихожу в его дом, я вспоминаю каждую из тех встреч как маленькое приключение — наверное, именно благодаря их неизменному первому акту. Во всяком случае, в большей мере благодаря первому акту, а не второму, в котором никогда не была уверена и которого поэтому так страстно желала.
— Полковник решает восстановить свое имя, свое звание, свое достоинство и свое состояние (или хотя бы его часть — он уже много лет живет в нищете). А самое главное — он хочет вернуть жену, и это труднее всего, потому что, если выяснится, что Шабер жив (если он сможет доказать, что он действительно полковник Шабер, а не самозванец и не сумасшедший), то она окажется двоемужницей.
Я не исключаю, что мадам Ферро любила его по-настоящему и искренне оплакивала мужа, когда ей сообщили о его смерти. Возможно, она думала, что и для нее жизнь кончена, — кто знает? Но его появление после стольких лет — это уже слишком. Это беда, это угроза счастью и благосостоянию. Мир снова мог рухнуть. И разве можно было допустить, чтобы это случилось после его возвращения, как случилось уже однажды после его смерти? Вот где становится совершенно очевидным: то, что однажды произошло, должно навсегда остаться неизменным. Так всегда и бывает. Ну или почти всегда. Так устроена жизнь: случившегося однажды нельзя ни исправить, ни отменить. Мертвые должны оставаться среди мертвых. Мы позволяем себе тосковать по ним, потому что уверены: их не вернуть. Человека больше нет, он уже никогда не займет того места, которое занимал раньше и которое теперь занято другим человеком. Так что мы спокойно можем всей душой желать его возвращения. Мы тоскуем по нему, будучи уверенными в том, что наше желание никогда не осуществится, что возврата нет, что он уже никогда не вмешается ни в нашу жизнь, ни еще в чью-либо, что его можно больше не бояться, что он больше не будет смущать наш покой — даже его тень на нас больше не упадет, потому что ему уже не быть лучше нас. Мы искренне скорбим о нем, искренне сожалеем о его смерти, искренне желаем, чтобы он по-прежнему был жив. Нам кажется, что перед нами разверзлась пропасть, и нам неудержимо хочется броситься в нее. Но проходят дни, месяцы, годы — и все меняется. Мы привыкаем к потере и уже не допускаем возможности, что умерший вернется и вновь займет свое место, потому что мертвые никогда не возвращаются и потому что это место уже занято, а значит, перестало принадлежать тому, кому принадлежало раньше. Лишь о самых близких мы продолжаем вспоминать каждый день, и нам по-прежнему горько при мысли, что мы никогда больше не увидим их, никогда не услышим их голоса, никогда не посмеемся вместе с ними, никогда не поцелуем тех, кого целовали. Но нет ни одной смерти, которая не принесла бы с собой хоть какой-нибудь пользы. После того как она случилась, разумеется. До того никому и в голову не приходит мысль ждать от нее — даже если речь идет о смерти врага — какой бы то ни было выгоды. Дети оплакивают отца — но они получают наследство: дом, деньги, добро, которое нам пришлось бы возвратить ему, если бы он вернулся. Муж оплакивает жену, а жена — мужа, но иногда (не сразу, гораздо позже) они вдруг понимают, что им стало легче жить, что перед ними открылись новые горизонты, что они могут начать все сначала, потому что еще не слишком стары, у них еще есть время. Весь мир у их ног — так же, как в те времена, когда они были совсем юными. Сейчас они уже не ошибутся в выборе: у них есть опыт. Прежний муж или прежняя жена больше не доставляют им тех неприятностей, которые доставляли раньше (а неприятности неизбежны, если люди долгое время живут вместе, если человек всегда рядом с тобой, или перед тобой, или сзади тебя — муж и жена неразлучны, они словно привязаны друг к другу). Когда умирает великий художник или великий писатель, мы скорбим, но в то же время испытываем некоторую радость от того, что мир без них стал немного вульгарнее и беднее, а потому наша собственная пошлость и ничтожество будут меньше бросаться в глаза, что человека, само присутствие которого подчеркивало нашу посредственность, больше нет, что на земле стало еще одним талантом меньше и скоро они исчезнут совсем или останутся только в прошлом, откуда нет возврата и откуда они уже не будут нам угрожать (разве что ретроспективно, а это уже не так болезненно, это мы переживем). Я имею в виду не всех, разумеется, но таких большинство. Ликование чувствуется даже в прессе. Газеты пестрят заголовками: "Умер последний гений фортепиано" или "Не стало последней легенды кино" — журналисты словно радуются, что больше таких людей нет и не будет и наконец-то можно не бояться, что есть кто-то намного лучше и одареннее нас, кем мы, против своей воли, восхищаемся. И, разумеется, мы скорбим о друзьях, как я скорблю о Мигеле. Но и в моей скорби есть капля радости: человек, переживший другого, всегда радуется, что пришел не его черед, что это он стал свидетелем смерти друга, а не наоборот, что он был свидетелем всей его жизни и сможет потом поведать его историю, что он возьмет на себя заботу об осиротевших близких друга, что он утешит их. Теряя друзей, человек с каждым разом чувствует себя все более одиноким. Он словно сжимается, но каждый раз говорит себе: "Вот еще одного не стало, и еще одного. Я знаю, как они жили до последней минуты. Я тот, кто сможет рассказать о них. А когда умру я, рядом не будет ни одного человека, для которого бы я что-то значил, кто смог бы потом рассказать обо мне все. Так что я в определенном смысле бессмертен, потому что друзья никогда не узнают, что меня уже нет, потому что никто не увидит, как я умру".