— А я начинаю курить. Курю без конца, — сказал Евстафенко.
— Вам то что, — уныло повторил Холодков. — У вас тематика легкая. Два мира — две идеологии. Адмасс, хиппи, чейндж, стриптиз, поп-арт, психоделическое искусство. Кеннеди, Киссинджер, Братск, Камаз, Вьетнам, БАМ, трам-тарарам… А у товарища Говорухо трудная, исчезающая тематика: шпионы, ползущие через границу на коровьих копытах, пограничник Карацупа и его верная собака Индус. Это все было описано сто раз, и теперь это все надо переплюнуть. Или хотя бы доплюнуть. А шпионы больше не хотят ползать на пузе, они в самолетах прилетают, сидят в казенных учреждениях, создают видимость работы, обманывают каждый свою разведку, значит, все из пальчика надо, из пальчика. Пальчик обсосешь…
Холодков вдруг вскочил и побежал за своим Аркашей, который ушел в сторону моря, Валентина растерянно посмотрела ему вслед. Слезы стояли у нее в глазах.
— Не обращайте на него внимания, — сказал Евстафенко. — Он холодный циничный человек. Такие люди нам не нужны. Все, что он говорил…
— Нет, это, наверное, даже правда, то, что он говорил, — прошептала Валентина. — Я сама часто думала…
— Вы удивительная, — сказал Евстафенко. — Вы единственная… Не терзайте себя…
«Какой он добрый, — подумала Валентина. — Он великий и добрый. И еще ему, наверно, трудно живется. Он все курит, курит… Весь мир знает о его славе. Но я одна знаю о его страданиях».
Она взглянула на Евстафенко, смешалась, встала.
— Вы добрый, — сказала она. — Вы не такой, как все…
Она убежала, а Евстафенко, вскочив со скамейки, стал мерить дорожку огромными шагами.
«Нет, это невозможно, — думал он, — невозможно, чтобы такая женщина, такая чистая, верная женщина… Это было бы удивительное, невозможное счастье. И это было бы чудесно для моей работы, для творчества — какой прилив сил, какой чистый родник, какое счастье…»
* * *
С утра Сапожников поехал с Глебкой на экскурсию в Старый Крым. Марина осталась дома. У нее опять болела голова, она так устала с Глебкой за этот месяц.
В автобусе было много прелестных юных мам и еще больше очаровательных детей. Здесь был кругломордый, глазастый Максимка, рыженькая веснушчатая Анька, большеголовый Костик с огромными, просящими глазами и еще какие-то совсем незнакомые, очень разные, но все уже загорелые, по большей части ухоженные и крупные дети-акселераты семидесятых годов нашего столетия, первыми в этой части света достигшие рубежа изобилия. Был здесь еще нервный, худенький холодковский Аркаша, конечно, в сопровождении отца. Если не считать самого Сапожникова, Холодков был здесь единственный папа, причем холостой папа, долговязый папа, романтически одинокий папа. Сапожников с досадой отметил, что каждая из мамочек, к которой обращался Холодков, казалось, была польщена его вниманием, и только спасительная мысль о том, что на Марину Холодков не произвел бы впечатления, позволила Сапожникову избавиться от враждебного чувства по отношению к нему. Что касается детей, то они были совершенно счастливы, возбуждены компанией сверстников и предстоящей экскурсией. Они заключали и расторгали союзы, они враждовали, интриговали, ссорились, мирились, визжали, смеялись, иногда даже дрались. Взрослые не были допущены в эту жизнь, и взрослые легко примирились с этим, найдя себе в автобусе союзников по надзору за правящим детским классом.
Автобус высадил всех на опушке прекрасного леса за Старым Крымом, и группа растянулась вдоль лесной дорожки. Холодков с Сапожниковым шли сзади, и Сапожников вдруг заметил, что он, почти против своей воли, говорит с этим человеком о Марине: она ведет трудную жизнь, у нее такое слабое здоровье, у нее мигрени, а тут еще ребенок, который непосильным грузом лег ей на плечи, вот и сейчас — целый месяц ни сна ни отдыха, ни днем ни ночью, и надо отдать ей должное, Глебка выглядит совсем неплохо, конечно, он у них Гаврош, оборванец, но что тут поделаешь, если у них такая хиппесная, хипповая семья, наши русские хиппи.
Сапожников отчего-то говорил об этом с вызовом, но, однако, взглянув на Холодкова, он успокоился: Холодков слушал заинтересованно и внимательно. Лицо его выражало сострадание, даже страдание, и Сапожников подумал, что он, возможно, не такой уж плохой человек… Конечно, если бы мужья всех этих мамочек сидели сегодня в автобусе…
А Холодков думал о том, что реальность для человека влюбленного не имеет никакого значения. Он смотрел на Сапожникова и вспоминал свои десять лет брака, свое собственное ослепление любви, злосчастное ослепление, благословенное любовное ослепление — если ты еще можешь после этого благословлять любовь. Он слушал Сапожникова и вспоминал Марину, грязного художника, ее карьерно-сексуальные поиски, ее блуждания по набережной, ее кошачью походку, ее кобыльи прыжки, ее давно не мытые волосы — именно поэтому лицо его выражало брезгливое страдание. Первое матерное слово, пришедшее сейчас на ум, облегчило бы его немые страдания… А может, открыть, нет, хотя бы чуть-чуть приоткрыть глаза этому поцу, сказать слово, полслова… Потом Холодков увидел Глебку и Аркашу: они опять спорили, щедро вываливая друг на друга словарный запас своих интеллектуально и сексуально озабоченных матерей. И тогда Холодков одернул себя, промычал что-то невразумительное и сочувственно-одобрительное, с облегчением вмешался в детский разговор, освобождая Глебку из-под негабаритного груза дяди Сениного киношного опыта, обрушенного на него Аркашей.
Они остановились возле фантастического дерева, все ветви которого были украшены тряпочками. Экскурсовод промямлил какую-то легенду, связанную со святым деревом, и Сапожников без труда представил себе, как кто-то из экскурсантов-азиатов привязал на дерево первую тряпочку, и вот — пошло, пошло… Людям так нужны мелкие верования, приметы, предрассудки… лотерейные билеты, счастливые сны… Когда же начала умирать в их душах истинная вера, да и жила ли когда-нибудь?
Древний армянский монастырь стоял в праздничном светлом лесу среди птичьего щебета. Журчали ручьи, падая на древние каменные плиты, гомонили дети, гундосил экскурсовод, сообщая на своем смешанном одесско-яхромском наречии все, что положено сообщать о монахах современному экскурсанту: монахи не верили в Бога, они объедались, бездельничали и прорывали необычайной длины, многокилометровые подземные ходы, чтобы ходить к монашкам. Сапожников заметил, что отсутствие таких подземелий, отсутствие женских монастырей по соседству или наличие огромных полей и виноградников, возделанных монахами, никогда не вносили разночтений в эти монотонные рассказы: монах — это было смешное занятие и смешное слово… Сапожников подумал также, что люди, отыскавшие в огромном лесу это подобие земного рая и благоустроившие его с таким вкусом и тактом, вряд ли могли ожидать, что когда-нибудь самое упоминание их имени будет приводить потомков в столь фривольное веселье…
Ребятня с аппетитом закусывала бутербродами, запивая их родниковой водой и чаем из термосов; Холодков умиленно наблюдал, как жует его малоежка Аркаша; Сапожников показывал обществу, как нужно пить чай по-таджикски; мамочки резали хлеб, готовили бутерброды и соревновались в домовитости, элегантности, свойской простоте и доброте. Холодков подумал, что, будь он на десять брачных лет моложе, он бы смог позавидовать сейчас любому из их мужей. Но он был независтлив по природе, и ему некуда было деться от этих десяти лет, его десяти лет, благословенных десяти, блаженных десяти, трижды проклятых десяти лет — поэтому он просто лежал в тени под деревом, и жевал бутерброд, и слушал ребячий щебет.