Зенкович окопался в любимой гостинице и сел писать диалоги. Кишлак Вашан уже брезжил на горизонте…
В первый вечер, под впечатлением увиденного материала, Зенкович позвонил мне в Москву и полчаса (за студийный счет, конечно) ругал кино. О продолжении этой беседы я узнал позднее.
Я узнал, что, когда, выпустив пар, Зенкович положил наконец трубку, раздался звонок. Междугородная сообщила, что заказанные им три минуты истекли.
— Истекли так истекли, — сказал Зенкович, удивленный столь яркой демонстрацией относительности времени. — В конце концов, я успел сказать.
— А вы работаете в кино? — тоненьким голосом спросила телефонистка. — Как интересно… Я тоже, между прочим, хочу стать артисткой.
— Все девушки мечтают стать артистками, — неодобрительно буркнул Зенкович, однако тут же упрекнул себя в недостатке юмора. Что-то он стал слишком всерьез принимать и себя самого, и эту забаву с пленкой, а быстротекущая жизнь — вот она, рядом, попискивает себе в трубку… — Как вас зовут? — поправился Зенкович.
— Наташа Фишер.
— Еврейка?
— Немка.
Зенковичу стало стыдно за столь непрофессиональное ведение разговора. На том конце провода томилась в служебные часы писклявая дочь великого народа, подарившего миру Канта, Ульбрихта, Марлен Дитрих, братьев Манн и братьев Гримм, а он, профессиональный литератор…
— Я лично хотела бы стать артисткой театра. На худой конец кино, — сказала Наташа с вызовом и стала ждать согласия Зенковича.
— Хорошо, — согласился Зенкович. — Завтра мне надо на киностудию, подходите в три часа к воротам.
— Я вас издали узнаю по голосу, — сказала Наташа. — Я всегда людей угадываю. Вот угадайте, я какая?
— Высокая, тоненькая, светловолосая… Сколько вам лет?
— Шестнадцать. Но только вы не очень правильно гадаете. Такой голос чаще у толстых…
— Расскажите немножко о себе, о семье…
Они говорили еще с полчаса. Наташа приехала из маленького поселка на краю Бахористана. Папа Фишер, как и другие представители сосланного народа, занимал невысокую, но вполне почетную должность. Он был ночной сторож на хлопковом складе. В свободное время он занимался тем же, чем и его соседи-бахорцы, — делал детей. У него что-то подряд шли одни девицы, и папа Фишер завидовал соседям-бахорцам, которым такой поворот судьбы сулил бы хоть калымное утешение. Фишер же с каждой дочкой становился беднее и был только рад, когда, едва набрав возрастной минимум, они уходили из дому и разбредались по свету. Наташа ушла шестой, оставив дома еще четверых сестер и стареющего отца с матерью. В Орджоникирве Наташа посетила однажды смешной спектакль «Тетушка Салам» (вот где был юмор!) и поняла, что она рождена для театра (журнальные обложки с актрисами, конечно, попадались ей на глаза и раньше). Выслушав от начала до конца разговор Зенковича с Москвой, Наташа поняла, что она на верном пути. Этот человек был послан ей самою судьбой.
Наутро, наткнувшись в мужском туалете на уборщицу, Зенкович, верный своим демократическим принципам и врожденной общительности, осведомился у женщины, моющей унитаз, как ее звать. Женщина, которая была, вероятно, не намного старше Зенковича, однако более не притязала уже на завидные привилегии молодости, а, напротив, тяготела к скромным преференциям старости, ответила певуче и просто:
— Теодоровна.
Зенкович осведомился, как зовут в таком случае вчерашнюю уборщицу.
— Сменщицу-то мою? — уточнила женщина. — Ее — Фридриховна.
Так Зенкович открыл еще один слой в слоеном пироге бахорского народонаселения, который испек генералиссимус в неостывающей топке своего гнева.
После сытного завтрака на базаре Зенкович несколько отдалился от немецких проблем, будучи поглощен постыдными муками нового диалога, который сегодня ему предстояло вручить Кубасову. Это было очень важно не столько для производственного успеха той белиберды, которую сейчас монтировал Кубасов, сколько для его собственного своевременного бегства в Вашан. Поэтому, приближаясь печальным шагом к студии, Зенкович был так глубоко погружен в свои полутворческие мысли, что не сразу вспомнил, чего от него может хотеть девочка, преградившая ему дорогу у самых ворот. Она была совсем маленькая, просто крошечная, однако она вполне толково ввела Зенковича в курс дела.
— Я Наташа Фишер, — сказала она.
— А-а-а… В самом деле? Что ж, пошли! — Приглядываясь к ней дорогой, Зенкович лихорадочно соображал. — Может, вам, скажем, пойти в детский театр… Там есть эти, как их, — травести. Еще зверюшек можно играть. Зайцев. Нет, мышек. Или в кукольном…
— А я читала в «Огоньке», что из маленьких мужчин в кино очень легко делают больших. Тогда ведь и женщины этим мужчинам нужны совсем маленькие, правда?
Увидев издали Кубасова, кайфующего в окружении своих подручных, Зенкович сказал:
— Вы тут постойте, Наташа… А я поговорю с режиссером.
Для начала Зенкович вручил Кубасову диалог.
— Пойдет! — сказал оптимистично Кубасов. — Еще доснимем, отмонтируем — увидишь, как будет. Другое будет. А ты можешь хоть завтра лететь.
— А сегодня можно?
— Надо бы выпить… в честь, так сказать… Но можешь, конечно, сегодня. А разве есть самолет?
— Эх, — сказал Зенкович, вожделенно глядя на белую кромку гор. — На черта мне Москва? Мне в Вашан…
Отвернувшись от гор, Зенкович увидел Наташу и рассказал режиссеру про ее голубую мечту. Он объяснил, что Наташа из бедной, многодетной семьи, так что Кубасов, как хороший человек и член месткома, должен как-то подумать о ее творческой судьбе.
— Подумаю, — сказал Кубасов. — Как раз у меня ассистентка уходит. Обсудим с ребятами…
Отзывчивые члены творческого коллектива, окружавшие их, уже начали обсуждать творческую судьбу маленькой немки, и обсуждали ее тепло и заинтересованно.
— Маленькая не маленькая, тянуть можно, — мудро сказал замдиректора.
— Вы что? — всполошился Зенкович. — Как можно? В ней трех пудов нет. У нас, у русских, говорят: если трех пудов нет….
— У нас так по-другому говорят, — авторитетно вмешался пьяный звукооператор. — Если шапкой не собьешь… ее разве собьешь?
— Это какой шапкой, — заржал директор. — Если большой шапка. Если меховой шапка. У стариков такой шапка бывает.
— Я вам вот чего объясню… — сказал усатый эксперт-осветитель. — Она уже вполне харится.
— С чего ты взял, кретин? — взвился Зенкович.
— А я вам сейчас объясню… — Усатый говорил надменным профессорским тоном. — Видели — ноги тонкие. Это первый знак…
— Ладно, Сема, — сказал Кубасов. — Ты, если хочешь в горы попасть дотемна, ты езжай, мы уж тут все обсудим.
Зенкович повернул к выходу, потом с тревогой обернулся к спорящим, спросил: