— Говори открыто, при свидетелях.
Бала с трагической гримасой произнес:
— Ты говорил шестьсот? Рэж меня, я согласен!
— Ладно, — сказал бригадир, — пошли работать. Там видно будет…
Теперь мы снова действовали, как в начале. Ставили ящики на весы. Огибали кладовщицу. Снова клали ящики на весы. Проделывали это три-четыре раза. И лишь затем уносили ящики в склад.
Кавказец наш снова повеселел. С платформы опять доносилось:
Я подару вам хрызантему
И мою пэрвую любов…
Прошло еще минут сорок. Бригадир остановил работу. Кладовщица вытащила термос из-за пазухи. Мы вышли на платформу. Бала раскрыл еще одну пачку «Казбека». Бригадир говорит:
— Десять тонн нарисовали.
И затем, обращаясь к восточному человеку:
— Ты сказал — шестьсот?
— Я не сказал — шестьсот. Ты сказал — шестьсот. Ты взял меня за горло…
— Не важно, — сказал бригадир, — я передумал. Теперь я говорю — восемьсот. Это тебе, батя, штраф за несговорчивость.
Глаза бригадира зло и угрожающе сузились. Восточный человек побагровел:
— Слушай, нет таких денег!
— Есть, — сказал бригадир.
И добавил:
— Пошли работать.
И мы снова проносили ящики, не взвешивая. Снова Бала мрачно напевал, гуляя вдоль платформы:
Я несчастный Измаил,
На копейку бэдный…
Затем он не выдержал и сказал бригадиру: — Рэж меня — я согласен: плачу восемьсот!
И опять мы по три раза клали ящики на весы. Снова бегали вокруг кладовщицы. Снова Бала напевал:
Я подару вам хрызантему…
И опять бригадир Мищук сказал ему:
— Я передумал, мы хотим тысячу.
И Бала хватался за голову. И шестнадцать тонн опять превращались в девять. А потом — в четырнадцать. А после этого — в две с четвертью. А потом опять наконец — в шестнадцать тонн.
И с платформы доносилось знакомое:
Я подару вам хрызантему…
А еще через пять минут звучали уже другие и тоже надоевшие слова:
Я несчастный Измаил…
Начинало темнеть, когда бригадир сказал в последний раз:
— Мое окончательное слово — тысяча шестьсот. Причем сейчас, вот здесь, наличными… Отвечай, чингисхан, только сразу — годится?
Гортанно выкрикнув: «Зарэзали, убили!» — Бала решительно сел на край платформы. Далее — ухватившись за подошву ялового сапога, начал разуваться. Тесная восточная обувь сходила наподобие змеиной кожи. Бала стонал, извлекая рывками жилистые голубоватые ноги, туго обложенные денежными купюрами. Отделив небольшую пачку сторублевок, восточный человек шепнул:
— Бери!
Затем он вновь укутал щиколотки банкнотами. Закрепил их двумя кусками розового пластыря. Опять натянул сапоги.
— Где твой «Казбек»? — нахально спросил бригадир.
Восточный человек с неожиданной готовностью достал третью пачку. Обращаясь к бригадиру, вдруг сказал:
— Приезжай ко мне в Дзауджикау. Гостем будешь. Барана зарэжу. С девушкой хорошей тебя познакомлю…
Мищук передразнил его:
— С бараном познакомлю, девушку зарежу… Какие там девушки, батя? У меня старшая дочь — твоя ровесница…
Он подозвал тетю Зину. Дал ей сто рублей, которые она положила в термос. Затем дал каждому из нас по сотне.
Бала хотел обнять его.
— Погоди, — сказал бригадир.
Затем порылся в груде брошенной одежды. Достал оттуда бюст Чайковского. Протянул его восточному человеку:
— Это тебе на память.
— Сталин, — благоговейно произнес восточный человек.
Он приподнял зеленую кепку с наушниками. Хотел подарить ее бригадиру. Потом заколебался и смущенно выговорил:
— Не могу. Голова зябнет…
В результате бригадиру досталась еще одна пачка «Казбека».
Бала шагнул с платформы в темноту. Из мрака в последний раз донеслось знакомое:
Я подару вам хрызантему…
— До завтра, — сказал нам бригадир…
А закончился день самым неожиданным образом. Я подъехал к дому на такси. Зашел в телефонную будку. Позвонил экстравагантной замужней женщине Регине Бриттерман и говорю:
— Поедем в «Асторию».
Регина отвечает:
— С удовольствием. Только я не могу. Я свои единственные целые колготки постирала. Лучше приходите вы ко мне с шампанским… Лялик в Рыбинске, — добавила она.
Ее пожилого тридцатилетнего мужа звали детским именем Лялик. Он был кандидатом физико-математических наук…
В тот день я стал мужчиной. Сначала вором, а потом мужчиной. По-моему, это как-то связано. Тут есть, мне кажется, над чем подумать.
А утром я занес в свой юношеский дневник изречение Хемингуэя:
«Если женщина отдается радостно и без трагедий, это величайший дар судьбы. И расплатиться по этому счету можно только любовью…» Что-то в этом роде.
Откровенно говоря, это не Хемингуэй придумал. Это было мое собственное торжествующее умозаключение. С этой фразы началось мое злосчастное писательство. Короче, за день я проделал чудодейственный маршрут: от воровства — к литературе. Не считая прелюбодеяния… В общем, с юностью было покончено. Одинокая, нелепая, безрадостная молодость стояла у порога.