Потом я долго ждал Ее у выхода.
Она сказала, что спешит, и надела темные очки.
Ее Сенти-Ментальная оболочка оперлась о мою руку.
Через час мы уже торчали в каком-то дешевом кафе, и Она распиналась о дзэнском мышлении Даниила Ювачева, тем самым нивелируя весь дзэн.
Потом сказала:
— Я в туалет хочу, — и ушла.
И я подумал почему-то, будто Она уже не вернется. Вот что такое четвертый день пить. Но Она вернулась. И сразу закурила. Я для приличия спросил: «Как дела?» — а Она, выпустив дым, только рассмеялась. И все.
На ней была какая-то обтягивающая одежда. У меня возникло даже какое-то желание. Но я сразу же его подавил. Чтобы Она не принимала слишком близко к сердцу.
А она, паршивка, рассказывала о своем новом романе: «Телеведущий. У него больная печень, дача в Карачарово и полное присутствие денег. Мне не нравится с ним целоваться. Я вообще не хочу ни с кем целоваться…» — говорила Она, слишком быстро водя указательным пальцем по краешку пивной кружки. Я помнил это движение: в ту пору, когда Она еще не посвящала меня в свои приключения, так выражались ее сомнения по поводу реальности происходящего.
Я сказал, что написал для Нее письмо, но не отправил. А Она опять за свое:
— В туалет хочу.
И мне опять почему-то показалось, будто Она не вернется.
Но Она снова вернулась, застав меня врасплох:
— Если я… то ты?.. — и осеклась, захлопав ресницами.
Я заказал еще пива и посмотрел на Нее с сожалением:
— Ты живешь, как в рекламном ролике. Оставь все.
Она тут же запротестовала, выдавая себя за кого-то другого: только я-то знал…
— Почитай Кастанеду. Всего. А потом опять начни с третьего тома, — сказал я Ей уже у метро.
А Она почему-то покрутила у виска томиком Хармса и быстро надела темные очки.
Оставшись в одиночестве, я решил было пройтись, как вдруг заметил на мосту какую-то барышню: она, почти «опрокинув» свою тушку с перил, многозначительно смотрела на воду. В голове пронеслись, так скажем, сюжеты: так я подбежал к несчастной, чтобы спасти. Мои благие намерения увенчались сдавленным: «Уйди, тошнит…» — ее чудом вывернуло не на меня.
Я отошел, опять не совершив подвига.
А через несколько дней я обнаружил в почтовом ящике конверт (в прошлом веке письма еще отправляли в конвертах). Ее почерк изменился, а содержание ушло в междустрочье. Вот что там было:
Все — до десятого, кроме субботы
После полудня — есть понедельник,
И — перевертыш: аглицкий Tuesday.
Адрес по-прежнему чем-то мансарден.
В полы халата мысль забегает:
— Чай есть с жасмином,
Очень от дури полезный!
…И я почему-то поехал. К Ней. Ведь это было приглашение! Ее дурацкое приглашение. Графоманка!
Она открыла последнюю дверь, не удивившись, и ничего не сказала, а только превратилась в бабочку да села на тюльпан, стоявший в вазе. Я ощутил некоторую неловкость и неправдоподобность происходящего момента: я даже не предполагал, насколько это — красиво.
Лист двенадцатый
Слепые дни
Милый мрак: распоротое равновесие, в ниточку — губы. «А я люблю вот маленьких злых собачек…» — под апрельский дождь, шедший мимо зонта.
Смех: «От твоих теорий не будет спасения!» — потом прискучило быть приспособлением для слития спермы.
Вчера она смотрела в потолок, пытаясь найти подобие выхода.
Рука тянулась к телефону: полузабытое набиралось легко.
Последнее обстоятельство — «Ты только ничего не думай, сегодня я за тебя…» — обрадовало и отдалось колюще-режущей болью где-то в ключицах.
На улице острой волной обдал ветер; духи смешались с весенним гулом; неожиданно быстро зазвенел трамвай — только с «межгородом» почему-то никак нельзя было соединиться!
Она легко запрыгнула на подножку, легко прошла: на нее оборачивались — но не было еще ветра, как и не начался еще дождь.
Человек встретил на скамейке около остановки, за которой — парк, однако пошли не в парк, а в магазин.
«Как ты?» — между делом (а действительно: «как она?»).
Шелуха писем кувыркается в голове, дымчатое пространство не придающей здоровья ночи маячит около мочки уха: «По-разному» — да и что тут еще скажешь?..
Человек с певучим тембром похож на Ференца Листа.
Смеются. Антоним — «плачут».
И далее (после «У тебя ремонт?» — «Хронический, ты же знаешь»): в кухне Человек живет, подогревает, наливает, пишет.
Глаза его глядят будто сквозь: налитое, написанное.
После третьей Человек приносит гитару; в этот раз пьесы как-то «не идут».
Пространство завалено книгами, словами из книг, слогами из слов, звуками из букв — парными и непарными, мягкими и твердыми — все как у людей.
(В скобках: «А вот интересно — как у людей?» — «Врешь, не волнует тебя это»).
…Она розовеет: «Дык, день-то слепой. Такие в землю закапывать. Как котят», — пьют.
Он ее want. А почему нет. Какая искренняя. Как может слушать.
Человек ласково, утвердительно так спрашивает: «Гадина?» — «В среднем роде это, кажется, дерьмо собачье?» — уточняет некоторые детали.
Она тоже want. Уже. А почему нет. С ним легко. Как может слышать!
Буквы, сбежавшие из его текстов, вплетаются ей в спину, размагничивая недавнее табу.
А «как она», интересно?.. Безвольно-естественно: «Только не в губы…»
Он-то понимал все, поэтому сделал проще: лег к стенке, отвернулся, отдав ей Небо в окне. Какая разница! — она ощутила Человека: при «нащупывании» зрачков тот показался ей беззащитным.
Потом покурили.
Когда-то они часто приезжали в этот дом. Вскоре стало не до «мы», а Человек остался.
От него пахло чем-то весенним и добрым, хотя и чужим. Было не страшно. Ей не хотелось открывать глаза, не хотелось двигаться… — и лишь шелест писем в белых конвертах, и почерк тот — на потолке этом — оживает, и буквы летят в нее ядовитыми стрелами — бровями-дугами-излучинами — ах, нет, вот это и не забыть, не забыть бы…
Человек спасает ее, даря свое тело — оно необходимо, необходимо! — медитативное бегство от теней на потолке, мать их.
На душе моросит. Межгород представляется таинственным, нереальным — да и существует ли тот вообще? Она курит: брови-бабочки под легкомысленным ночником, единственно нужные душа и тело — и никак не по-отдельности. Межгород несоединим — и вот уже исчезают буквы на потолке, оставляя место кругам под глазами.