Аааааааааааааааааааааааааа! — это Ljubonka закричала.
— Почему? — Фальшива. — Фальшива? Но что тогда ты? — Я? Плоть & кровь.
Ljubonka словёшки-то свои прикоробчила. Коробочка наша! Ни одно просто так не отдаст. Только не в сундуках прячет, не в погребах: в застеколье-зазеркалье музейное снесла. Ни одна буковка ее там не услышит! Ни к одной не притронуться: все пыль, аннотации да бабки в бахилах, стерегущие мертвечину. Буковки Ljubonkины теперь — для нее же самой — экспонаты. Вот бы на волю их: в снег швырнуть — кубарем пусть катятся, в прорубь окунуть, пока судороги их не сведут, в песке извалять, под дождь без зонта выгнать, под солнце — тоже без зонта, а потом опять — в прорубь, и так — тысячу раз и одну ночь: только тогда Шехерезада новую сказку и выплюнет. Только тогда Ljubonka болеть перестанет!
— Все! Хватит! Нельзя это больше терпеть, невозможно! Слова уценили, буквы обесценили, Ljubonka еще, смешение азбук… Споемте-ка, друзья, здоровее будем! «Гаудеамус игитур…» — бас из недр толстого серого костюма.
A Ljubonka лежит на чем кто мог себе представить, и кровь у нее под «Гаудеамус» горлом идет. Горло как приспособление — осталось; «кровохарканье по собственному желанию» — звучит почти также гордо, как и «человек», да только Ljubonka пожить еще хотела, а ее раз — и скрутили, и почти всех необходимых для трехмерности конечностей лишили, оставили самую малость. Но главное — слова красивые украли, в комиссионку сдали, да и уценили. Теперь слово ее красивое за бесценок на казенной вешалке пылится, но его и так не берут: пыль-то смахнуть некому! Плачет Любонька, рыдает чем осталось, кровь вместо слюней пускает — и вот уже весь мир красный вокруг, как в пионерском детстве, и горят, и пылают знамёна, a Ljubonka вместо салюта крестится в виртуальности — руки-то ей пообломали.
Аааааааааааааааааааааааааааааааааа! — это опять Ljubonka кричит. Через инtернet.
— Тебе ску… — Нет, тебя я… — Как будто некролог чита… — Да нет, надо толь… — Перестань, не будет по-преж…
По смерти, обрелось у него никому неведомое богатство.
Ljubonka чем могла огляделась, а как огляделась… — костыли-скороходы стоят. Ого! — думает, — вот они-то мне в самый раз! Аккурат мой размерчик, и фасон что надо, и цвет нейтральный… старое дерево… Всё впору! Собрала Ljubonka что от сил осталась, приподнялась, да и — р-раз!
Побежала быстрехонько, но уродство свое в луже разглядев, заплакала, вспомнила себя — красавицу писаную: кожа нежная, персиковая, глаза блестючие, губы алыя, волосы шелковистыя, грудь бела… Не признала Ljubonka в старухе себя: друг сердечный, таракан запечный! — что ж со мной сотворили?
А таракан возьми да ответь по слогам: «За-му-ча-ли». Ljubonka удивилась, но виду не подала и пошла танцевать от печки на костылях-скороходах:
Нескладушки-невладушки, нескладуха у меня.
Думала, всё королева, а гляжу — старуха я!
Ух!
Закрутилась волчком Ljubonka, змеей заползала, птицей запела, в человеческий голос завыла: «Вернись, я все прощу!»
И проснулась.
А человече спит себе, на нее внимания — ноль. Похрапывает его плоть & кровь, бровью поводит, бормочет что-то. Любонька думает: не так живу я, не так дышу, и в скором времени ни на кого не смотрит — не нужен ей никто уж. А как чёренмесяц-белснег прошел, заскучала, затосковала, сон рассказывать побежала: «Друг сердечный, таракан запечный!» — только ни печки, ни et cetera. Открыла Любонька форточку, носом воздух втянула, поёжилась — свободно и грустно ей… Можно, в общем, и так и эдак, и переиначить-перекроить, подшить, и даже купить, а может, одолжить или получить в подарок — но все одно: свободно и грустно…
Огляделась. Смотрит — костыли-скороходы. Значит, не сон, думает? Не сон и… et cetera?
Встала Ljubonka на костыли-скороходы, побежала — одна нога здесь, другая — в могиле. Бежит-бежит: ничто-никто ей не приглянется, все тошно, все постыло. Добежала до горизонта, за линию перешла, а там — Красавица живет-поживает между небом и землей: никогда таких чудес Ljubonka не видывала.
— Здравствуй, чудовище! — говорит Красавица Ljubonke.
— Это вы мне? — Ljubonka удивляется, вспоминая «Красавицу и чудовище».
— Тебе-тебе. Что, страшно?
— Страшно немного, — Ljubonka пытается сделать книксен, но безуспешно: теряет равновесие и падает.
— Ха-ха-ха! — заливается звонким смехом Красавица. — Ха-ха-ха!
— И чего вы смеетесь? И меня вам не жалко? — Ljubonka обижается.
— Ха-ха-ха! — не может остановиться Красавица. — Не жалко!
— Да почему ж вам меня не жалко? Я разве не живая душа? — Ljubonka негодует.
— Ты теперь душа мертвая. Кто линию горизонта пересек, тот уж назад не вернется, — улыбается Красавица.
— Погодите-погодите. Ничего я специально не перебегала. Это костыли-скороходы меня сюда занесли, я не сама. Мне бы пожить еще…
— А тебе для чего жить, чудовище? — спрашивает Красавица, заглядывая Ljubonke в глаза.
— Ну…
— Понятно. И все?
— Ну…
— Ага, — Красавица берет китайские палочки и протыкает одной из них свою огромную прическу: внутри вши. — Ага. Что ж, ты больше не станешь просить невозможного и будешь всем довольна?
— Всем не всем… — Ljubonka мнется.
— Ладно, проваливай. Забирай свою дурацкую историю и проваливай. — Красавица опять протыкает палочкой прическу, но на этот раз отворачивается: закончена аудиенция. Страницы Ljubonkinoi книги, перелистываемые шепотом ветра, катятся по большой дороге. Ljubonka скачет с того света — опять на этот: не ведает только особливо зачем. Прыг-скок, прыг-скок!
Тик-ток, тик-ток,
Seven o'clock, — говорят часы.
Vstavai, Pete, sem' 4asov.
— Если б знать, что между небом и землей сидит эта вшивая сука-любовь! Эх, друг сердечный, таракан запечный…
Как бы женский роман
Напиши женский роман да напиши.
А мне летать охота!
Напиши женский роман да напиши.
Я долго отмахивалась, но наконец все же написала о том, как иногда стряпается «женский роман» — в извращенной малой форме, напоминающей кухню, где всегда только пьют.
Напиши женский роман да напиши…
— Что сейчас нужно женщине? Чего хотят наши читательницы?
— Денег!
— Ага. И побольше!
— Ибо чего хочет женщина, того хочет Бог!
— Не упоминайте всуе.
— Всем нужны деньги. Вот мне, например, давно должны были пересчитать зарплату…
— Зачем все сводить к меркантильности, неужели нельзя писать о чувствах, основополагающей линией которых не служат купюры?