— Видишь, как ты нужен людям? — сказала тогда Лена, дрожавшая при одной мысли о том, что страшная тайна раскроется и Павлик узнает о ее хитростях. — Тебя пригласили в такое солидное место, люди готовы купить билеты… Нужно пригласить известных критиков, писателей… ты подаришь им свою книгу. Почитаешь главы из романа. Сколько можно сидеть в подполье?
На слове «подполье» Павлик нахохлился, оторвался от очередного шедевра и, сменив праведный писательский гнев на простую человечью милость, повалил Лену на диван и грубо, без прелюдий-интерлюдий, показал, кто в доме хозяин. Однако решительная дедовская поза не принесла Лене хоть сколько-нибудь удовольствия, и через тринадцать минут наша героиня прошмыгнула в ванную, где, смеясь-плача и снова смеясь над глупостью и ничтожностью тихой семейной жизни, долго-долго стояла под душем да терла мочалкой свое обыкновенное, ничем не примечательное тело, которое так же, как и тело красавицы, имело право на свое собственное, телесное, счастье. «И это все? После четырех месяцев монашества — я пишу, я не могу, я устал — все? Но зачем мне все это?..» — однако привычка была дана свыше.
Самым же неприятным оказалось немногим позже нечто другое — жутенькое и банальное одновременно. Вот Павлик, заложив руки за спину, ходит взад и вперед по кухне, аки тигр в клетке, и то рычит, то стонет:
— Ты сошла с ума! Какой ребенок? У нас однокомнатная квартира! Од-но-ком-нат-на-я-а! Как я буду работать? Он будет орать ночами, я не смогу писать, ты что, не понимаешь?! Ты хочешь погубить мой дар, хочешь отыграться на моем творчестве? Да это просто эмбрион, зародыш, я тебя умоляю, я умоляю тебя… Ради нашей любви… Я ненавижу все это… Не-на-ви-жу! Мне нужны тишина и покой, покой и тишина, пойми ты! Вдохновение — страшно капризная штука, спугнешь птицу — не поймаешь! Улетит сразу… Ну… Ну хочешь, я пойду с тобой? Ну… пожалуйста… ради меня… ты жена писателя… только ты и можешь понять… ты одна… обещай…
Утром 25 марта 2001-го гэ Лена пошла в больницу, с сожалением посмотрев на спину спящего мужа: «Ему нужно отдохнуть, у него вечер, он должен быть в форме…» — сказала она себе уже у лифта, где простояла неподвижно несколько минут: дверцы кабинки то открывались, то закрывались прямо перед ее носом, но Лена ничего не замечала, и только соседская девочка — «Здрасть!» — вывела ее из ступора.
Когда же Лена вернулась домой, пошатывающаяся больше от эмоциональной судороги, чем от наркоза, и посмотрела на Павлика, сердце ее сжалось: не услышав дверного скрипа, он продолжал читать вслух одну из глав своего нового гениального — и, конечно, непонятого — романа. Лена подошла со спины, и Павлик от неожиданности вскрикнул:
— Кто здесь?
— Я. Не бубни. И не глотай окончания. Давай еще.
— Я глотаю окончания? Я так и знал! Я всегда говорил, что писатель и актер — не одно и то же! Надо было звать чтеца!
— Ценно именно авторское исполнение. Ну, давай сначала… Еще разок…
— А ты… в порядке? Все прошло нормально?
Лена промолчала, слегка дернув головой — странный кивок, одинаково подходящий как для «да», так и для «нет»: выбор на усмотрение второй половины, — и Павлик, осмыслив эту невербальщину удобным для себя образом, принялся-таки читать.
Со второго раза случилось без ошибок. Старательная правильность ударений и выдерживание нужных пауз сочетались с более громкими, по закону сценической речи, окончаниями фраз. Но Лена, как ни пыталась въехать в смысл текста, уловить его не могла. Пожалуй, она даже не знала, существовал ли этот самый смысл, и что самое главное, а был ли мальчик.
Тем временем творческий вечер надежды русской литературы Павла Голубкова собрал полну горницу самого разнообразного люда, а несколько критиков (которым, так же, как и двум небезызвестным писателям, имеющим влияние, за визит заплатили) обещали выпустить в люди пару абзацев о творчестве автора.
Павлик — в новом сером свитере и стальных, в тон, брюках — читал, заложив руку за спину, а потом ведущий, засраб такойтович, вопрошал: «Как случилось, что вы начали писать?», «Что повлияло на вашу творческую манеру?», «Сколько вам было лет, когда вы почувствовали себя писателем?», «Ваше вступление в союз — что оно дало вам?», «Как ваша жена относится к вашему творчеству?», «На ваш взгляд, ваше лучшее произведение — это „Артистка балета“?», «Почему?»…
«Почему? Почему?» — стучало в висках Лены, щеки которой от приливов крови стали пунцовыми. Ей казалось, будто она по уши в крови, будто она вот-вот захлебнется, сдохнет, скорчившись от тянущей боли в низу живота, на этом самом кресле — очень мягком, очень удобном, таком проплаченном… Но нет, она не может, не смеет так думать, ее муж — талантливый писатель, а то, что не ценят и вечер пришлось покупать — так время сейчас такое, ка-пи-та-лизм! Дай не ценили у нас таланты-то никогда, вон сколько голов без вести пропало! Поэтому Лена (если не она, то кто?) должна, просто обязана ему помочь — она же сильная, не то что Павлик: люди искусства вообще другие, их жалеть надо, беречь… А она станет еще больше работать — главное, чтоб Павлику писалось! Будет ходить по магазинам, готовить, драить, воевать с сантехникой… У Павлика так мало времени, а успеть надо так много! Она, Лена, может быть, найдет издателя, настоящего издателя, чтобы он, Павлик, не чувствовал себя неполноценным или ущемленным — ведь он талантлив, талантлив, а «талантам надо помогать…». Да она, Лена, если нужно, сделает еще один аборт, если Павлик боится, что…
Тут Лену затошнило, и она, стараясь не шуметь, вышла из зала и, едва прикрыв дверь, припустила во весь дух по коридору, но до туалета не добежала. Что-то розово-красное выплеснулось у нее изо рта на белую мраморную лестницу: Лена только и смогла, что снять с себя тонкий газовый шарфик и, прикрыв им уже пованивающую кучку, села на ступеньки да пышно, по-бабьи, разревелась, не забывая раскачиваться. Седая интеллигентная билетерша (букли, брошь — вымирающий вид), проходившая мимо, покачала головой:
— Деточка, не убивайтесь… я вам сейчас попить принесу… Такая молодая, славная, а так плачете — разве можно?.. Я так в войну не рыдала! Утритесь, — она вынула из кармана белоснежный носовой платок и помогла Лене встать. — Пожалейте себя… Пожалейте — тогда все хорошо будет. Обещаете?
Угукнув, Лена каким-то нечеловеческим усилием заставила себя дойти до зала и снова попала в пространство, в котором Павлик бодро заявлял о себе: да, пишет давно, «учителей»-предшественников у него нет, но все же Драйзер и Бальзак… в какой-то степени… Из современной прозы? Нет, с современной он мало знаком, но вот все эти пелевины-стоговы-сорокины, конечно, не в его вкусе. Нет-нет, литература — это нечто другое. Что, женская проза? А разве женщина может быть писателем? Это скорее дань моде, так он думает. Дань моде и желание доказать что-то мужчине. Вы говорите, Улицкая? Толстая? Да, неплохая беллетристика, но не более. Нет-нет, он не считает… Он считает как раз наоборот, и, хотя так считают совсем немногие, считать так могут позволить себе лишь по-настоящему не зависимые ни от кого люди, считающие, что…