Сенжюстизм обретает форму. Я исписал две тетради — нашел их в школе по соседству, которая вот уже год как закрыта. Моя убежденность в том, что демократия — чистой воды жульничество, крепнет день ото дня. Придется разрушить все до основания без лишних слов, невзирая на лица. Личные свободы — обман и химеры. Зачем человеку свобода слова, если он получает нищенскую зарплату и жизнь у него собачья? Ты самовыражаешься, ты наделен так называемыми фундаментальными свободами, но твое существование ни к черту не годится. В мире происходили войны и революции. Менялись правительства. Но ничего не меняется. Богатые остаются богатыми, бедные — бедными. Эксплуатируют всегда одних и тех же. Единственная необходимая гражданам свобода — это свобода экономическая. Нужно вернуться к фундаментальному принципу: «Каждому по способностям, каждому — по потребностям». Сегодня, как никогда раньше, единственная реальная власть есть власть экономическая, ее нам и нужно вернуть себе. Силой. И ничего, что снова придется физически устранять представителей старого режима. Мы останемся пустыми болтунами, если не совершим новую революцию, не казним тех, кто узурпировал экономическую власть. Выборы — ловушка для тупиц.
Мне не терпится узнать, как ты сдала экзамены. Уверен, у тебя все получилось в лучшем виде. Как всегда. Ты должна научиться верить в себя. Напиши, как только узнаешь результат. Этот маленький дурачок Мишель забрал пластинки? Не понимаю, почему он тянет. Если не хочет, тем хуже для него, но никому, кроме Франка, ничего не отдавай. И кстати, пластинки — не подарок, я их просто одалживаю, на время…
— Он называет тебя «маленьким дурачком», но не со зла, ты ведь понимаешь? — решила подбодрить меня Сесиль.
Брать все пластинки я не стал — отобрал тридцать девять штук. Составлять список Сесиль не пожелала:
— Не морочь себе голову, сам отдашь все, когда Пьер вернется. Это не подарок.
Еще шестнадцать пластинок из собрания Пьера я мог в любой момент обменять на те, что прослушал. Письмо произвело на Франка неприятное впечатление, он явно расстроился и решил поучить меня жить:
— Ты бы лучше математикой занимался, чем слушать рок. Куда подевалась твоя решимость? Испарилась? Ты отступился? На будущий год завалишь экзамены и будешь жалеть всю жизнь. Пьер прав, ты просто маленький дурачок.
Я с трудом сдержался, чтобы не накинуться на него. Сесиль встала на мою защиту. У нас с ней было общее свойство — аллергия на математику. Неискоренимая заторможенность и глубинное непонимание. Пьер бился над проблемой годами. Испробовал все средства и способы. Орал. Тряс сестру как грушу. Тщетно. Сесиль «сорвалась с крючка», подавшись в гуманитарии.
— Ты этого хочешь? — не успокаивался Франк. — Будешь филологом.
Сесиль бросила на него не слишком приветливый взгляд. Они поругались — из-за меня, математики, гуманитарного диплома. Спор начался на повышенных тонах и очень скоро перешел в крик. Они лаялись, как цепные псы, потом Франк ушел, хлопнув дверью. Сесиль была обижена и расстроена. Я тоже. Мы сидели на диване и молчали. Думали, что Франк вернется, но ошиблись.
— Почему все так? — прошептала она.
— Не злись на Франка. Мой брат бывает слишком прямолинейным, может много чего наговорить, но он так не думает.
— Я не о нем, маленький братец. Я о математике. Мы совсем ничего не соображаем. Это ненормально.
— Такова наша природа. Ничего постыдного тут нет. Почти все математики ни фига не смыслят в литературе и гордятся этим.
Мои объяснения не убедили Сесиль. Она уперлась — и ни с места. Мои доводы казались неубедительными мне самому. Пришлось отступиться. У нас была общая проблема, ее следовало решать совместными усилиями. Раз человек, способный к математике, не может научить тупицу, возможно, это получится у двух болванов, если они будут учить друг друга. Именно такое решение предложила Сесиль. Она не могла смириться с провалом. Я сомневался — хромой, выходящий на беговую дорожку на двух костылях, не станет лидером, — но сопротивляться не мог.
— Отличная идея, — сказал я, покривив душой, и принял предложение вместе заниматься математикой.
* * *
Когда я принес пластинки домой, мне устроили допрос с пристрастием. Мама хотела знать, откуда они взялись, кто и с какой стати мне их дал, ведь ей никто никогда ничего просто так не дарил — ни пластинок, ни чего-то другого. Франку удалось ее успокоить. Мама приняла решение: слушать пластинки я могу, но приглушив звук, чтобы не беспокоить соседей. В отношении рок-н-ролла это было чистой воды извращением. Я много раз брал проигрыватель и пластинки и шел к Николя. Он жил в новом доме, и мы могли наслаждаться песнями Элвиса и Джерри Ли Льюиса, врубая звук на полную мощность, до гула в ушах. Уходя домой, я всегда забирал пластинки с собой, помня данное Пьеру обещание. Потом мне улыбнулась удача: соседи снизу переехали и их квартира несколько месяцев пустовала. Теперь я мог слушать любимую музыку «по-человечески», то есть очень громко, а перед возвращением мамы убавлял звук. Рок-н-ролл действовал на меня как глоток кислорода в удушливой монастырской атмосфере. Так мы и жили. Я часами лежал на кровати, гоняя пластинки по кругу, слов не понимал, но знал их наизусть. Мария на музыку не реагировала. Жюльетта сочла своим долгом высказаться. Она обожала варьете и Жильбера Беко, но в конце концов сдалась и влюбилась в рок. Он оказывал на мою сестру волшебное действие — она умолкала. Мы слушали пластинки на предельной громкости — только так эту музыку и можно слушать. Если раздавался звонок в дверь, мы убирали звук, и соседка с пятого этажа, явившаяся узнать, не от нас ли доносится «этот ужас», уходила ни с чем — в квартире царила полная тишина.
Жюльетта проявила себя неожиданным образом. Выяснилось, что в искусстве вранья она превосходит даже меня, хотя я в этом деле был мастером. Она выглядела такой невинно-простодушной, что заподозрить ее в нечестном поступке было бы верхом нелепости. Жюльетта делала изумленное лицо, глаза у нее округлялись, губы приоткрывались, и она начинала жаловаться на адский шум. Никто на свете никогда бы не усомнился в правдивости ангельского создания. Каждое воскресенье Жюльетта ходила к мессе, исповедовалась по четвергам, была любимицей кюре. Я не удержался и поддел ее:
— А что говорит отец Страно́? Ты каешься во вранье?
В ответ она только загадочно улыбалась. У Бардона и некоторых соседей были подозрения на мой счет, и Жюльетте пришла в голову гениальная идея. В мое отсутствие она включала проигрыватель на полную громкость, а я шел к Бардону жаловаться: «Как же этот грохот мешает заниматься!»
— Просто немыслимо! Даже дома нет ни минуты покоя.
Жюльетта не раз предупреждала меня о внезапном возвращении нашей матери. Так продолжалось довольно долго. Странно, но этот невинный обман еще больше отдалил нас друг от друга. Моя ложь не имела значения — мужчина должен уметь устраиваться, чтобы выжить, но тот факт, что маленькая девочка — воплощенная чистота — может так нагло притворяться, внушил мне сомнения насчет человеческой души. Если Жюльетта способна врать так ужасающе искренне, что даже я хочу ей верить, откуда мне знать, когда она говорит правду? Кому вообще можно доверять? Лично я больше не мог доверять никому. Ужасное открытие…