– Вы конкретно сумасшедший.
– И не скрываю. Мы, люди не от мира сего, соль земли. Но, если вам так проще, то можете считать, что вы мне понравились как женщина.
На мгновение в словах и тоне этого странного дядьки, похожего на индейца и рэпера в одном лице, Апе послышались отголоски бесед у Жени, и она инстинктивно попыталась высвободить руку. Но улыбка у него была такой открытой, такой беззащитной и пленительной, что она неожиданно для себя вдруг пошла рядом.
– Все-таки вы, может быть, объясните, куда меня типа ведете?
– Не знаю, как вам и объяснить, – замялся Данила. – Ну… можно сказать, что туда, откуда сбежала в тридцать седьмом Лидия Корнеевна Чуковская
[59]
. Чуковского знаете, Мойдодыр, таракан и все такое прочее? Сегодня ведь суббота? Значит, можно и так: к Боткину
[60]
, на субботу, ну, к Боткину, портрет девочек Боткиных
[61]
помните?
Апа вдруг выдернула руку и нахмурилась.
– Пожалуйста, очень прошу вас, не надо тут сыпать передо мной всякими именами. Мне это напоминает одних людей, которые… с которыми… То есть это не важно. А просто ведь за этим ничего, один пустой блеск, хвастовство…
Дах понял, о чем она говорит, с первой же фразы. Неужели та компания так допекла бедняжку своей эрудицией? Он хорошо помнил обратившуюся к нему на мостике девушку – вряд ли она была способна на откровенную жестокость. Впрочем, на своем веку он уже не раз сталкивался с подобными ситуациями. До сих пор ему приходится то и дело общаться с девушкой, которая когда-то случайно попала в их компанию питерско-тартусских вольнодумцев и не выдержала психологических экспериментов над собой и миром. Зрелище разрушенной личности было ужасным, но, пожалуй, лишь он один и чувствовал вину перед нею и не мог послать бедняжку подальше, как давно сделали все его прежние приятели. «Ты всегда в ответе…»
[62]
– ну и так далее. А что касается откровенной жестокости – что ж, жестокость непредумышленная часто оказывается гораздо страшнее.
– Я понимаю. – Данила на секунду положил руку на ее пальцы. – Но со мной вы ошиблись – я этим живу, а не играю.
– Так вы историк? – вскинула зеленоватые глаза Апа.
– Отчасти. Но сейчас дело отнюдь не во мне, а в вас.
– Почему же?
– Ну, хотя бы потому, что у вас такое необыкновенное имя.
Апа опять как-то натянуто улыбнулась, и Данила ощутил, что снова держится за хвостик какой-то очередной ниточки. Сколько таких хвостов держал он в руках, и куда только они порой не заводили его… Про некоторые лучше и вообще не вспоминать. Сейчас же у него в руках сразу два – и сразу за обоими не угнаться. Нужно выбрать. Один сулил хороший барыш, может быть, даже определенную, пусть и слегка скандалёзную известность в определенных кругах, возможность подразнить, побесить, покуражиться. Да и сами акварельки! Данила на секунду прикрыл глаза и снова увидел пленительный морок бескостных тел, колючие оранжевые плоды, прижатые к лону, робкие лапки униженно просящих бесенят, тварей весенних… А на другом конце живой человек, попытка самоубийства, Достоевский, несомненно, какая-то тайна имени… В результате, конечно, может оказаться и банальнейшая история, не стоящая времени и денег, но…
Дах скрипнул зубами. Они уже подходили к повороту на Разъезжую, и надо было решаться. Он чуть замедлил шаг и внимательно огляделся, словно искал знака судьбы. Впереди мрачным пятном темнел Семеновский плац
[63]
, как магнитом, стягивая к себе близлежащие улицы, а направо уныло светился убогой рекламой дом Лишневского
[64]
. Знака не было; в обе стороны одинаково серым потоком шли люди и ехали машины. Вокруг никого и ничего, за что можно было бы зацепиться глазу, чувству.
– Так вы передумали? – услышал вдруг он, сам не заметив, что остановился окончательно. И этот голос, искренний и, видимо, сам испугавшийся своего вопроса, заставил Даха махнуть на болотное Татино зверье рукой. В конце концов, там были только деньги, тогда как здесь – вот она, живая…
Живая – кто?
– Нет, я просто прикидывал, где нам с вами будет интереснее поболтать, – улыбнулся он и, уже не раздумывая, повел Апу в «Шинок», тот самый, что в Чернышевом переулке
[65]
.
* * *
– Может быть, ты когда-нибудь все-таки посмотришь на город не ночью и не с извозчика? – ядовито проговорила Надежда, прикалывая перед зеркалом искусственные локоны, – свои были слишком невзрачны, а в эту весну в Пибурге, как называли Петербург в Университете, в моду, как назло, входили пышные букли на манер тридцатых годов. – Полгода в Петербурге – и ничего.
– Скажи просто, что тебе хочется прогуляться, а не с кем, – отпарировала Аполлинария. – Конечно, если вокруг только пинцеты и ланцеты… Хорошо, пойдем, только недалеко. Сегодня вечером чтение Писемского и…
– Ты должна выглядеть божественно, – закончила Надежда. – Лучше бы ходила на свои лекции – больше толку.
Они вышли в сырой влажный город. Зеленое небо мерцало на западе, светя им в спины и делая все вокруг ирреальным и таинственным. Берег Фонтанки был покрыт ноздреватым и грязным снегом, а где по нему текли ручьи – жидким и зернистым. Ботинки скоро почернели.
– Какая ты, право, скучная, Надя, – первой заговорила Аполлинария. – Все по порядку, все расписано. Нет, я так не могу. Уж если наука – так только она, и никаких тебе концертов, театров, собраний. Если свобода нравов, то…
– То?
– Не знаю. То есть… тогда всё, понимаешь – все?! Титанические страсти, полная власть, полное подчинение, все возьми, но и все отдай!
– Как у Васи? – густо покраснела Надежда.
– Ах, нет, не то! У Васьки мелко, у них тоже по расчету, для удобства, он же сам мне говорил – чтобы не тратить время на поиски женщины, а больше заниматься наукой и народом. А я говорю о любви. Но они все пошлы, тусклы, с оглядочкой. А если есть чувство, то какие же ограничения?
– А нравственные?