– А мама? – лишь на второй день решился спросить Вадик, собрав все свое щенячье мужество. – Она… умерла?
– Мама? Умерла? – Михаил ошеломленно посмотрел на Вадика и стиснул его, прижал к себе. – Прости меня, малыш. Я и подумать не мог, что ты. Прости. Мама в больнице, ее лечат, сделали операцию. Потом ее привезут домой. Не сразу, через какое-то время, но привезут. И мы будем ухаживать за ней, помогать ей во всем. А дня через три мы с тобой ее навестим. И ваш с Олегом братик тоже жив, но к нему пока нельзя, он еще слишком маленький. А как только немножко подрастет, мы его заберем домой.
– А Олега найдут?
Михаил только молча кивнул в ответ.
* * *
Олежка ушел из дому рано утром, прихватив с собой пустой ранец, игрушечный пистолет и копилку-мухомор. Мухомор он раскурочил в щели за гаражом. Денег там оказалось девять рублей двадцать три копейки. Деньги он ссыпал в ранец и немного положил в карман – на проезд. Никаких планов мальчик не строил, у него была лишь уверенность в том, что надо уехать, а там уж как-нибудь. Поэтому для начала следовало добраться до вокзала. Проще всего – до Московского, и он отправился на остановку на углу Большого и 1-й линии дожидаться троллейбуса. Главное, говорил себе Олежка, не менять направление, тогда точно уедешь далеко.
На Московском вокзале он купил билет на электричку, а потом, на конечной стации, еще на одну, и к середине дня оказался в Бологом. Здесь он побродил, измаявшись ехать, поел в буфете и, присев в зале ожидания на один из фанерных стульев, соединенных в ряд, заснул и проспал до ночи, когда электрички уже не ходили. Милиционер, обходивший зал ожидания, принял его за внука бабульки, спавшей рядом, к которой во сне приткнулся Олежка.
Почти весь следующий день он снова провел в поездах и к вечеру добрался бы до Москвы, но денег не хватило, деньги кончились в Дмитрове. Два дня Олежка крутился вблизи вокзала и не ел, а только пил воду из колонки, а на третий день его, упавшего в голодный обморок на окраине города, подобрали и накормили цыгане. Его поселили в квартире у Мериклы, неопределенных лет безногой цыганки, обучающей цыганским наукам подрастающее поколение. Сама о себе она говорила, что она никчемная женщина, никто на самом-то деле у нее не учится, хотя гадает она лучше всех и лучше всех умеет обвести вокруг пальца женщин-гадже, то есть не цыганок. Просто ее пропавший в лагере муж был другом их нынешнего барона Забаро Коло, и барон, чтобы она не чувствовала своей никчемности, сделал ее чем-то вроде учительницы. Но дети-то всему в семьях учатся.
– Тебя теперь зовут Лачо, понял, молодой? Твое дело пока молчать да смотреть. Не знаю, сможешь ты, гадже, или нет стать цыганом. Не сможешь, думаю. Ты им не родился. Девушка, может, и могла бы, если бы у нас выросла и вышла замуж, приняла закон. Да и это не дело, потому что у детей кровь разжиженная будет. Но не бросать же тебя под забором, непутевого. А за это дело делать надо, служить надо за хлеб. И я посмотрю, как ты служишь, и придумаю, чему тебя обучить. Ты сможешь быть нам полезен, потому что не похож на нас. Никто и не подумает, что ты на Забаро работаешь. Послезавтра и начнем, как подкормишься.
Мерикла ловко передвигалась по устеленной коврами квартире на инвалидной коляске, готовила еду на вполне современной кухне и не переставала говорить, учить Олежку, а отныне Лачо, правилам цыганского этикета и просто болтала, хвасталась:
– Я, Лачо, на особом положении. Меня уважает барон. Это редкий случай. Женщины у нас всегда в полном подчинении у мужа, и я такой была, пока его не убили на Колыме. Гадала, воровала. Это не бесчестно, обманывать гадже, им что угодно обещай и спокойно обманывай, тебе ничего за это не будет, только почет, если много заработаешь. Но нельзя обманывать своих – рома. Тогда ты станешь изгоем, магирдо, это – хуже некуда. Никто в дом не пустит, никто за стол не посадит. Лучше сразу умереть, чем магирдо стать. У нас тут есть такой, Гожо его звали, пока не стал тем, что он есть сейчас, пока не предал, не донес. Он и сейчас доносит при случае. Недолго, думаю, ему жить осталось, – покачала сальной головой Мерикла. – Столкнешься с ним – будь осторожен, а лучше сразу уходи подальше. И слушай, ешь и слушай, Мерикла плохому не учит. Нужно знать закон.
В те дни, что Олегу довелось провести у цыган, ему было по-настоящему страшно. И хотя цыгане, которые его подобрали, ничего плохого ему не сделали и вовсе не были похожи на тех, пестрых и немытых, что околачиваются на рынках, вокзалах, у станций метро, а были одеты в обычную одежду, может, чуть более яркую, он все равно боялся. Его страшило сверкание золота из густых бород мужчин, не всегда понятный язык, где русские слова мешались с цыганскими. Ему были неприятны косые взгляды женщин, после которых хотелось оттереть лицо, как от размазанных соплей. Он, словно кусачих насекомых, избегал цыганят, которые пытались дразнить его, но их одергивали взрослые.
Через пару дней к Мерикле с утра пораньше пришла цыганка с тремя детьми. Олежка не сразу узнал старшую дочь Мериклы Патрину, обычно одетую в кримпленовый костюм с короткой юбкой и аккуратно причесанную. Теперь же Патрина наряжена была как вокзальная цыганка: растрепанные лохмы, поверх – расползающаяся газовая косынка с люрексом, широченная мелкосборчатая пестрая юбка и черный мужской пиджак. У детей – Рудко, Наташи и Тани – вид был соответствующий.
– Лачо, – позвала Мерикла, – это тебе одежда. Давай, работать пойдешь. Много принесешь, барона порадуешь. Вернешься – переоденешься.
Олежке пришлось переодеться в отрепья, шапку ему натянули до самых бровей, чтобы скрыть волосы. А глаза?
– А, – махнула рукой Патрина, – у Тани вон глаза голубые, и у Рудко. А все потому, что у моего Бориса мать была из русской деревни, с цыганами в войну ушла девчонкой. Ее, Лачо, как тебя подобрали. Она от беженцев отстала, от бабки, кажись.
Мерикла вручила Патрине сумку, как узнал потом Олежка, полную косметики.
– На вокзал пойдем, торговать, – сообщила Патрина. – Ты просто тяни руку и говори: «Рубель стоит. Два стоит». И вся твоя работа. Меня можешь Риной называть.
На вокзал пришли быстро. Но тут Патрина сморщилась, кого-то заметив, и сказала недовольно:
– Ай, нехорошо. Гожо шастает, а он видел, когда мы тебя подобрали. Узнать может, у него глаз – алмаз. Он теперь у милиции на хлебах. Думает, защитят его, если что. Тьфу, нечистый! Ты, Лачо, больше у меня за спиной держись.
Но первый рабочий день Олежки-Лачо оказался и последним. Предатель Гожо заметил-таки его, и к Патрине и ее малолетней компании подошли двое в штатской одежде. Предъявив красные книжечки, ей предложили зайти в вокзальный пикет. Патринина троица тотчас же разлетелась в разные стороны, и никто их не бросился ловить, но промедлившего Олежку поймали за шкирку и повели выяснять личность. Выяснить оказалось очень просто: Олежка был замечательно похож на собственное фото, лежавшее под стеклом у начальника пикета и вывешенное на стенде под надписью: «Разыскивается». Он и не отпирался.
Патрину выгнали, конфисковав сумку с товаром, а об Олежке сообщили отцу. На следующий день за ним приехали Михаил и Вадик, которого не с кем было оставить.