– Ни за что не оставлю, – наотрез отказалась Паша, ни разу еще не расстававшаяся с малышом. – Ты, Миша, пойми, ведь Олежка никого не знает, кроме меня. Он будет плакать, да и я изведусь, гадая, как он там. И к тому же его все еще надо кормить по часам.
– Ну, вот что, – взяла инициативу в свои руки Нинель, – ты, Мишка, как хочешь, а я еду в Иркутск с вами. Я помогу Пашке с ребенком, потому что взгляни-ка ты на Теркеша, на обалдуя этого жирного. Он, думаешь, почему такой довольный и счастливый? Это в полседьмого утра-то, когда темнотища и спать охота?
– Ну и почему же? – насторожился Михаил, оглядывая лучившегося счастьем водителя.
– А ты его спроси, – ткнула пальцем в сторону Теркеша Нинель.
– Теркеш? Что за радость такая, уважаемый? С чем поздравить? – осведомился Михаил.
– Посылку из дому получил, из Хивы, – в свете фар засверкал Теркеш стоматологическим золотом широкой улыбки.
– Ты, Мишка, спроси, спроси, что в посылке, – подзуживала Нинель своим подростковым ломающимся басом.
– Теркеш? Я почему должен спрашивать, что в посылке? – поднял брови Михаил.
Теркеш отвернулся и пробормотал в Нинелину сторону:
– Шайтан тебя, Нинель, забери совсем. Может раз в год человек порадоваться, нет? Курево мне прислали, что такого-то?
– А-на-шу, – по складам прошипела Нинель. – Обкурился, жирный, вот и сияет солнечным Узбекистаном. Он, Мишка, знаешь как машину вел, песни своей далекой родины гундосил? Он гундосит, а машина то одним боком идет, то другим по скользкой дорожке. Прямо полька-бабочка, фигурное катание на льду. Ну я натерпелась. Так что ты лучше сам веди хотя бы в ту сторону. А обратно он прочухается.
И поехал Теркеш барином на переднем сиденье. Машину вел Михаил, а Паша с ребенком и Нинелью устроились сзади, поставив между собой корзинку с вещичками Олежки, в которую можно было уложить и его самого. У «газика» рессоры жесткие, но дорога была покрыта плотным слоем накатанного слежавшегося снега, заровнявшего все трещины и выбоины, поэтому ехалось легко и не тряско. И Олежке понравилось его первое в жизни путешествие. Он немного капризничал спросонья, даже после того, как поел. Но стоило только тронуть с места, Олежка успокоился. Паша держала его, завернутого в теплое одеяло, на руках стоечкой, и он смотрел в окно, провожая взглядом пихты, и смеялся, когда машина подпрыгивала на редких ухабах.
– Ах, человек дороги будет, скиталец будет, – изрек пророчество Теркеш, все еще блаженно расслабленный.
Паша не очень любила зимний Иркутск, зимой спала победительная Ангара, мертвел Байкал у Листвянки, где рождалась река. Зима. Март, но все равно зима. Самая сильная из стихий. Ее и огнем не возьмешь, не растопишь, не расколдуешь. Зима замораживает сердце и рвет его изнутри. В преддверии зимы учатся изменять тому главному, что есть в душе, во имя тех, самых дорогих, кому не дано понять. Пусть им всегда будет хорошо и тепло с тобой, даже если потом ты уйдешь в край вечно пылающего дымного огня и кипящей смолы раскаяния. Пусть этот будущий огонь, думала Паша, которому ты позволишь уже сейчас разгореться в тебе самой, согреет их и будет греть, пока ты жива. Они ведь не ведают, что сгорает в печи, к которой так жадно льнут. В том нет их вины. Зимой отдают все ради секунды тепла, любви. Нельзя, чтобы в любви, в тесной близости сердец наступала зима. От нее не будет спасения. Поэтому нужно стать такой, какой хочет тебя видеть самый близкий человек. Он не виноват, что слеп.
…А летом можно было бы доехать до Листвянки, поздороваться с холодными волнами. Взять с собой термос с травяным настоем и отпивать по глоточку из берестяной кружки, сидя на берегу. Глядя на реку, возвращаться к себе, заново рождаться – хотя бы на миг, так же, как рождается из бездны река во всей своей мощи и величии. Быстро и решительно окунуться в ледяной поток, чтобы погасить нечистое пламя, чтобы живительный холод мгновенным прикосновением обновил каждую корпускулу души. Холод потока – это не холод зимы, это совсем другой холод. Это холод понимания и всепрощения. Воды крещенские – воды холодные. Воды приобщения к святыне.
– Жаль, не увидеть Ангары, – сказала Паша.
– Летом насмотришься, – засмеялась Нинель, – недолго уже осталось.
– Мне и летом не насмотреться, – отозвалась Паша. – А знаете, – обратилась она ко всем, – мне ее жалко, Ангару. Нет, это понятно, конечно, куда же без электричества в середине двадцатого века. Но все равно жалко. Такая красавица – в оковах. Работай, говорят, красавица, а то ты бесполезная какая-то.
– Красавиц следует в оковах держать, – наставительно промурлыкал на пассажирском месте разомлевший в своем барстве Теркеш, – а то непорядок получится. Вот влюбился в красивую девушку, посватался, калым заплатил, женился – и что? И мне – она красавица, и тебе – она красавица, и всем красавица. Все смотрят, любуются. И думают: мне бы такую красавицу! Если все будут смотреть и думать, что от моей красавицы останется?
Он задумался ненадолго, сощурил заплывшие жиром глазки, сладко причмокнул и продолжил:
– Ах, хорошая вещь была паранджа! Под ней все женщины одинаковые. И никому не обидно, никто не знает, что у тебя за жена. Ты можешь всем говорить, хвастать, что красивее ее на свете нет, и все тебя уважают, завидуют. А на самом деле у тебя, может, и не персик под паранджой, а ледащая верблюдица. И опять хорошо: велишь ей и дома паранджу носить, чтоб не было неприятно смотреть, а когда пришел мужской момент, раздеваешь ее не сверху, а только снизу.
Михаил, крепко сжав губы, молчал и внимательно следил за дорогой, серебрящейся в раннем утреннем свете. А Нинель погрустнела и сказала:
– Может, ты и прав, жирный. Надела паранджу и – красавица, что для себя, что для мужа.
– И женщине хорошо, слушай, – оживился, почувствовав поддержку, Теркеш. – Если муж старый и немощный, то никто не узнает, к кому она под своей паранджой за любовью бегает.
– И никто не узнает, что у тебя на уме, – подхватила Нинель, – а это иногда даже важнее. А ты что молчишь, Мишка?
– Так, – пожал плечами Михаил. – Машину веду, думаю-гадаю, что вдруг обкомовским от меня понадобилось. Подумал вот, что некоторые люди всю жизнь так и ходят занавешенными, как в парандже. Гунько вот, кстати. Что у него на уме, никогда не знаю. Ловлю себя на девичьих гаданиях: любит – не любит, плюнет – поцелует… До чего противно! Скользкий товарищ.
Михаил запнулся и взглянул боковым взглядом на Теркеша. Тот, впрочем, заметил, начиная понемногу выплывать из наркотической эйфории, и слегка обиделся, но счел своим долгом успокоить Михаила:
– Эй, Михаил Александрович, разве Теркеш когда стучал? Было такое, скажи, начальник? – запыхтел он.
– Нет, Теркеш. Я ведь – так, просто смотрю, готов ты уже за руль сесть или совсем разбаловался, – слукавил Михаил. – Я водитель не слишком опытный, а нам еще катить и катить.
* * *
Это, конечно же, была авантюра – ехать с грудным ребенком в машине аж до Иркутска. Все умаялись и приехали полусонные. Нинель растрясло, и она, сомлев, отправилась прямиком в номер обкомовской гостиницы, где для Михаила, партийного деятеля областного значения, всегда находилось местечко. Крепко спавшего Олежку отправили вместе с ней, невзирая на неуверенный протест кислогубой администраторши, а сами пошли в столовую. Михаилу следовало хотя бы наскоро перекусить до того, как отправиться на встречу с высоким начальством, назначенную на три часа дня.