Филька встал, вытащил из ножен тяжелый нож, в двух шагах срубил березку в руку почти толщиной, сел.
— Так вот, — опять начал Филька. — Серафима выведет меня из болота, передаст надежным людям — вернется к вам. Она сумеет и вас уберечь. Ты только слушайся ее.
— Кто же она такая, эта Серафима?
— Ну, об этом что говорить! Человек надежный, хотя и баба.
— Я думал, девушка еще, — усмехнулся Костя.
— Я в том смысле, что женского полу. А девка она или баба — я тебе не советую даже размышлять об этом. Я вот попытался однажды узнать... когда Матвейка Сажин, жених ее, в переделке одной об пулю напоролся... В этой же вот избушке дело было. Прижму, думаю, сонную. И вот погляди.
Он распахнул грудь. На месте правого соска у Филиппа зиял рваный шрам с красными краями.
— Вот, помни просто об этом, — проговорил Филька, застегиваясь. — Зубами рванула... Сама же залечила потом с молитвой. А вообще-то, — неожиданно добавил он, усмехнувшись, — сумеешь, так пользуйся. А кто, брат, она?.. Ты одно помни — не меньше нас пострадала, раз... раз связалась с такими красавцами. Я про нее не больше тебя знаю. Староверка какая-то. Ну, значит, так, уберегет она вас, говорю. Нам нельзя еще помирать. Нужны будем...
— Когда?
— Ты все с расспросами! — опять повысил голос Филька. — А я откуда знаю! Не грамотней тебя...
— Я потому и спрашиваю, что сомневаюсь, пригодимся ли вообще когда-либо...
— Эт-то уж ты вре-ешь! — растянул Филька. — Россия большая, на одной стороне ночь, на другой день. А мир еще больше, вот что. А разве может мир терпеть такую несправедливость, а? Я полдеревни кормил — и меня же вот сюда, в болото?! Вместо благодарности? И никто за меня не заступится, что ли? А? Как думаешь?
Было видно, что Филька все-таки не уверен, вступится ли за него кто из тех, кого он называл одним словом «мир». И он хотел, чтобы его ободрили, разделили хотя бы на словах его трепещущую, видно, на волоске надежду.
— Н-не знаю, — ответил, однако, Костя, будто не понял состояния Фильки. — Помогали многие нам с тобой. Да, видишь, в болоте сидим тем не меньше...
— Добро, — глухо промолвил Филька, отрезал у березки вершину. Вздохнул, тем же тоном прибавил: — Обмишулился, выходит. Я думал — подрос, а тебе еще титьку сосать надо. Сопляк ты еще, проще сказать. Напрасно, получается, твой молоденький хребетик не переломил... Добро-о... Ну ничего. В смысле — успеется.
— Сломаешь — тогда уж в самом деле ошибешься.
Меньшиков приподнял одну бровь, бросил отрывисто:
— Докажи.
— Я доказал уже.
— Чем это?
— Да хоть тем, что руки у меня до локтей в человеческой крови. Даже не по локоть, а выше... Много выше. Помогут нам, нет ли, я не знаю. Сейчас я ничему не верю, потому что упал духом. Упал давно, когда еще белогвардейцы из Казани сыпанули, из Самары. С тех пор в голове вместо мозгов один больной звон. Но сколько сил хватит, буду зубами рвать тех, кто мое отнял.
... Ему тогда стало душно, он схватился за воротник гимнастерки. Далеко отлетели пуговицы, без стука попадали в мягкую траву. И до сих пор Устин Морозов почему-то ясно помнит, что попадали они именно без стука.
Филька ошкурил свою палку, начал тщательно остругивать ее.
— Хороший посошок будет на дорогу.
— Значит, твердо решил нас оставить здесь? — спросил Костя.
— Страшно? — вскинул опять свою бровь Меньшиков.
— А как ты думаешь?
— Н-да...
Набалдашник палки Филька вырезал в виде человеческой головы. На его колени, обтянутые уже домоткаными крестьянскими штанами, сыпались мелкие, чуть розоватые стружки.
И то ли от Филькиного вопроса, то ли от этой неожиданной мысли Костя вдруг почувствовал, что страшно ему уже давно, с тех пор, как пришло в семнадцатом известие о событиях в Петрограде. Но странно — именно этот страх заставил его год назад подчиниться Фильке, вступить в его банду. И чем сильнее становился страх, тем более зверел и зверел он, Костя Жуков. В голове постепенно ничего не оставалось, кроме тяжелой тупости да все того же горячего страха...
— Н-да, — опять повторил Филька, стряхнул стружки с колен. — А страшно потому, что веру ты потерял. Оно, ежели признаться, веры-то и у меня чуть-чуть. Но я тебе все равно половину того, что есть, отдам. Возьмёшь? — И уставился на него холодными, безжизненно блестевшими глазами.
— Возьму.
— Ну вот. И вовсе хорошо. Ну, айда, пельмени уже готовые, однако.
Они направились к избушке. По пути Филька еще сказал:
— За этим неудавшимся купчишкой, за Тараской, гляди. Так-то он ничего, надежный. До денег падкий. Это бы ладно — ведь человек все же. Да увлекается порой. Ты время от времени потрясывай его. Это ему полезно.
— Как потрясывай?
— Увидишь сегодня. И главное — за Серафиму держись. Это я тебе говорю еще раз. Обеими руками держись.
В полночь, когда съели все пельмени и выпили до капли большой чайник самогонки, Филька рукавом сдвинул на край стола пустую посуду, глянул на Тараса:
— Ну!
— Филипп Авдеич! Ей-богу, ничего нету... Филипп Авдеич! — тотчас заныл Звягин плаксиво.
— Не ври. Я как-то встряхивал твой мешок. Позвякивает.
— Тряпки одни, ей-богу...
— Неси!
Тарас нехотя вытащил из-под нар свой вещевой мешок.
— Вали.
Трясущимися руками Тарас развязал мешок, запустил туда руку, вынул мешочек поменьше. Под насупленным взглядом Меньшикова развязал и этот. На стол посыпались гнутые серебряные ложки, золотые кольца, серьги, табакерки... И просто комья золота, сбитые из тех же колец и сережек. Филька молча разделил все на четыре части. Одну кучу драгоценностей ссыпал в свои карманы. Три остальные смешал, отодвинул в сторону Серафимы.
— Разделено по справедливости. Моя дорога не близкая, да хватит, должно быть. Вашими долями пусть Серафима распоряжается. Ей ведь все оплачивать. Расходы тоже немалые будут. А тебе на, — протянул Меньшиков Тарасу пустой мешочек. — Будешь умным — еще туже набьешь.
Серафима сгребла драгоценности в фартук и унесла из избушки. Минут через десять вернулась, сказала одно слово:
— Пора.
Костя чуть ли не впервые услышал в эту ночь ее голос. Голос был слабенький и какой-то печальный.
Филька стал одеваться. Взял вырезанную сегодня вечером палку и ушел с Серафимой в темноту.
... Ушел, и больше он никогда его не видел. Вместо него пришел Демид — маленький, тонкогубый, и тоже с глазами навыкате, как у Филиппа. Пришел через два года теплой и влажной сентябрьской ночью, поставил в угол ту самую палку с человеческой головой на конце, снял нищенскую котомку, положил ее на стол и спросил: