— А это чтоб дольше помнил.
Егор привез. Об этом как-то все же узнали, дошло до председателя.
— Ничего, не надо в суд, — посоветовал Устин Большакову. — Молод парень, легко сломать. А так лучше мозги вправим. Он теперь у меня с глаза не соскочит.
Уж в этом-то Захар был уверен. И Егорка действительно не соскакивал, ходил теперь да оглядывался. И когда — было это, кажется, года за два до войны, в тридцать девятом, — случилась нужда в заведующем молочнотоварной фермой, Устин даже предложил:
— Знаете что... А давайте-ка Гошку Кузьмина поставим. А что? Ничего не заметно за ним плохого теперь. Правда, молод, восемнадцать всего исполнилось недавно. Да ведь смену растить надо. Мы-то вон идем да книзу уж поглядываем... Тут кто-то Меньшикову Наталью предлагает. Баба ведь, куда ей! Не справиться.
Назначили все же Меньшикову.
После заседания правления Захар спросил:
— Объясни все же, Устин, почему ты так против Натальи?
— Кулачка она, говорят, бывшая.
— Ну и что? Всякие люди бывают, — сказал Филимон Колесников. — Она честная, хорошая женщина...
Устин вдруг согласился:
— Да вроде ничего баба. А все-таки...
Поднялся, заплевал папиросу, бросил в угол. И, уходя, сказал.
— Гляди, Захар, тебе виднее. Поможем, конечно, ей, если что... А мне казалось, что и Егорка бы ничего...
Через год Наталью Меньшикову пришлось снимать с фермы. Не ладилась как-то у нее работа — то телят волки погрызут, то доярок не обеспечат вовремя транспортом, халатами, флягами. Осенью не успела Наталья закончить ремонт скотного двора, а зимой все увидели, что почти половина коров осталась яловыми. Металась Наталья дни и ночи, крутилась как белка в колесе — похудела, высохла. Когда встал вопрос, что же делать с заведующей молочнотоварной фермой, заплакала и сказала только два слова:
— Ладно, снимайте... — И ушла.
Озабоченно крякнул Устин и произнес:
— Ничего. Крепка береза, да на ось не годится — железо ставят. А на колесах служит.
Ни слова не добавил больше Устин. Но всем и так стало ясно: не прислушались, мол, в прошлом году к моим словам...
Вместо Меньшиковой поставили, как снова предложил Морозов, Егора Кузьмина.
Когда все разошлись, Захар потушил лампу, но из-за стола не встал, долго сидел в темноте. Вдруг из угла послышалось:
— Ну что, Захар? Расскажи-ка вслух о своих думах.
Это говорил Колесников.
— Напугал, черт косматый! Я думал — ты ушел.
Филимон подошел к столу, зажег лампу — электричества тогда не было еще. Пока зажигал, тень от его всклокоченной головы, заросшей крепкими, как проволока, волосами, торопливо металась по стене. Потом кинул на председателя свой мягкий, немного с грустным прищуром взгляд:
— Ну? Вижу ведь — точит что-то внутри. А от думы да угрюма первое лекарство — дележ пополам.
— Скажи-ка, что ты о Морозове думаешь? — спросил Большаков.
— Об Устине? Да что о нем думать? Не девка...
Колесников молча вернулся на свое место, в угол. Свет от лампы на столе резал глаза. Захар почти не видел Филимона и переставил лампу на другой конец стола.
— Понимаешь, Филимон... Не кажется тебе: есть в Морозове что-то такое... чего не видим мы...
— Так и в Курганове Фроле есть, — проговорил Филимон. — Тот вообще... глаза от людей воротит. Везти везет, а голову всю жизнь набок, как пристяжная. Черт его разберет почему! С чудинкой человек...
— Да-а, — шевельнулся Захар, — у каждого из нас своя чудинка. Иначе тихая жизнь была бы, как стоячее болото. Только когда непонятно, что за чудинка, отчего она, — беспокойно как-то.
— А у Фрола отчего, знаешь? А ведь незаметно, чтоб сильно беспокоился.
— Ну-у... Фрол что? Если, допустим, оступишься где, Фрол ничего, может, и не скажет вслух, только ухмыльнется злорадно. Отворотит морду и еще раз усмехнется. Все на виду. И, кроме того, привык я к этому... — Захар помолчал и продолжал: — Он всю жизнь надо мной ухмыляется. Что ж, видно, не переваривает меня... А Устин обязательно посочувствует, поможет в беде. А про себя... про себя он тоже не ухмыльнется ли? Вот... Понял?
И Захар облегченно вздохнул, точно высказал наконец ту мысль, которая маячила, маячила где-то глубоко, беспокоила его уже не один год.
— Вот что я хотел сказать, — снова проговорил Захар уже просто и отчетливо. — Вот и сегодня, к примеру... Не показалось тебе, что Устин говорил одно, а сам сидел и думал: «Ага, доруководились, слава Богу, с вашей Натальей...»? А? Не уловил?
Неуклюжий, угловатый Филимон Колесников поднялся, потоптался на месте, скрипя половицами.
— Черт!.. Живешь-живешь, а потом и открывается самому себе: да ведь ты сундук сундуком.
Сел, положил на колени узловатые руки с въевшейся землей, будто собирался фотографироваться. Потом снова встал.
— Нет, Захар, уловить не уловил, — неожиданно огорошил Колесников Большакова. И так же неожиданно заявил: — Но ты это верно сказал. До корня, однако, копнул, язви тебя!
— Ну как же до корня, когда ты не уловил? — разочарованно протянул Захар.
— А так... Я улавливаю спустя. Сперва сверкнет, потом уж грянет когда-то. Вот... — И снова встал, затопал по кабинету, словно хотел продавить половицы. Захар молча наблюдал за ним. — Такой он и есть, как ты сказал. Прямо уж ползучий. Ухмылялся он, ей-Богу, теперь это и мне видно. Ладно, Захар, мы его за хвост как-нибудь ухватим да выдернем всего на воздух. Поглядим, как извиваться будет. Дай срок...
Но в течение года Устин своего хвоста не подставил. А большего срока Филимону никто не дал — началась война...
... Из армии Филимон Колесников вернулся поздно — в сорок восьмом. Большаков встретил его на станции. Выпрыгнув из вагона, Филимон сграбастал Захара, долго тискал и мял, точно хотел переломать ему все кости.
— Хватит, хватит! — умоляюще попросил Захар. Отступил на три-четыре шага, оглядел крепкую, словно высеченную из камня, фигуру Колесникова в солдатской гимнастерке. — Ну, медведь...
— Что у нас в колхозе-то? Как жили? Рассказывай.
Захар рассказывал до самого Зеленого Дола, время от времени пошевеливая вожжами.
— Жили несладко, за войну хозяйство подослабло, за три послевоенных года успели кое-что подтянуть, но дел еще невпроворот. Мужиков не хватает, многие вообще никогда уже не вернутся.
— А Морозов как? Писали мне — давненько пришел домой.
— В январе сорок пятого.
— По ранению, что ль?
— Вроде бы.