Антип Никулин, поддергивая сползающие свои штаны, частенько философствовал при народе:
— А что? Она думает, что работает хорошо, так героика теперь? Вид-да-али мы таких героек! Нас на мякине не проведешь, а прошлое кровопийство не сажа, не отмоешь!! Так-то! И пущай несет крест. А она — ишь чего! Раскрыла хайло поганое, тьфу!..
Народ не слушал обычно Антипа. Все уже привыкли, что Никулин каждый день кого-нибудь да обольет грязью. А Наташка давилась слезами и убегала. И сколько выплакала она слез в одиночестве, никто не знал.
Иногда Захар Большаков спрашивал ее:
— Что это, Наталья, ты с опухшими глазами? Горе, что ли, у тебя какое?
Не осмеливалась Наташка ничего сказать председателю. Как скажешь, когда чувствовала: тут где-то Демид, рядом... Как откроешься, когда Устин угрожающе процедил однажды сквозь зубы: «Ходи, Наталья, да не оступайся. Оступишься — не поднимешься, а долго-долго издыхать будешь, от боли наизнанку вывернешься...»
И, кроме всего прочего, не могла еще Наташка разобраться во всем. А главное — боялась она еще людей. Много она кое-чего видела, знала она, например, куда делся ее отец, Филипп Меньшиков, понимала, отчего сошла с ума мать. И казалось ей, что она выживет только в том случае, если все это будет храниться в ее душе, в ее памяти как в могиле.
Но, что называется, всласть натешился Устин Морозов в те два года, когда Наталья работала заведующей молочнотоварной фермой. Мало того, что Андрон Овчинников, Илюшка Юргин, Антип Никулин с разных концов попрекали ее кулацким происхождением, на все лады насмехались, угрожали — Устин пустил слушок, что она, Наталья, живет с девятнадцатилетним Егоркой Кузьминым, работавшим тогда пастухом. Слуху этому вроде и не верили, а все-таки нет-нет и оглянется на Наталью то один, то другой...
Доведенная до отчаяния, Наталья однажды вечером, когда Егор пригнал стадо, подошла к нему и со слезами на глазах попросила прямо при доярках:
— Егор, Егор... Ну, скажи же им все, скажи, что это напраслина. Ведь я на десять лет тебя старше.
Егорка, угловатый, неповоротливый, с лицом, густо изъеденным оспой, и все-таки дьявольски красивый парень, был к тому времени у Морозова «в работе». Он небрежно повернул к ней голову, спросил:
— Чего это сказать, Наталья Филипповна?
— Да ведь звонят по деревне, будто мы... с тобой...
И тут Егор вдруг обнял ее за плечи. Не успела она что-либо сообразить — он поцеловал ее прямо в губы и проговорил:
— Слышат звон, да не знают, где он. Пусть теперь знают.
Взвизгнули молодые доярки, охнули те, кто постарше. А Наталья вспыхнула огнем, обуглилась, почернела.
— Приезжай завтра ко мне, Наталья, — нагло добавил Егор. — Буду пасти до обеда в Кривой балке.
Вроде и не сильной была Наталья, но с такой силой звезданула Егора по щеке ладонью, что он отлетел к самой изгороди. Снова взвизгнули доярки. А Егор подскочил к Наталье, сжимая в обеих руках кнутовище. Лицо его было бледным, ноздри вздрагивали.
Но он не ударил ее. Он только проговорил еле слышно:
— Ну-у, берегись, кулацкая сучка...
Как бы случайно вывернулся из-за угла Устин. Прикрикнул на доярок — те прыснули на все стороны. Поглядел на Наталью, на Кузьмина и произнес, как и Егор, вполголоса:
— Л-ладно...
И начались у Натальи неприятности за неприятностями. Сперва резко пошли вниз удои, потом не успела до зимы закончить ремонт скотного двора, а зимой выяснилось, что половина коров остались яловыми.
Встал вопрос, что делать с заведующей молочнотоварной фермой. Наталью вызвали на правление. Большаков попросил объяснить, в чем дело.
Много могла бы объяснить Наталья. Например, что Егор все лето пас коров на одном и том же поле, вытоптанном до того, что три-четыре года там теперь не будет расти трава, что быка он чуть ли не ежедневно привязывал цепью к деревьям, что Устин Морозов умышленно не давал на ферму стройматериалов до самых холодов, отделываясь одними обещаниями.
Но она ничего этого объяснять не стала. Она заплакала, сказала только два слова:
— Ладно, снимайте.
И ушла с правления.
Тяжело, вероятно, жилось бы Наталье и дальше, да, на счастье, приметил ее комбайнер из соседней деревни, Андрюшка Лукин, и увез к себе. Вернулась она в Зеленый Дол, когда мужа взяли на войну. В это время Устина Морозова тоже не было в деревне. А когда он вернулся с фронта, у Натальи была уже трехгодовалая девочка. При первой же встрече она, прижав девочку к груди, так посмотрела на Устина, что Морозов невольно отступил шага на два.
— Вернулась, значит, Наталья Меньшикова? — спросил он.
— Вернулась, — ответила Наталья, еще крепче прижимая к себе ребенка. — Только я теперь сбросила эту проклятую фамилию. Лукина теперь я...
Она глядела на него, чуть опустив голову, исподлобья. В глазах ее стоял какой-то отчаянный, холодный, с прозеленью блеск. И от этого блеска просыпались по всему телу Морозова Устина острые ледяные иголочки. Такой блеск он уже видел однажды. Как-то Егор Кузьмин, еще будучи пастухом, нашел волчью нору, а Устина попросил стоять на страже, предупредив:
— Взведи курки на всякий случай. Волчица далеко никогда не уходит. Гляди получше вокруг, а то худо нам будет.
Вскоре Егор, обливаясь потом, выволок волчонка, подал Устину.
— Остальные, черти, забились в самую глубину. Кинь этого в мешок. — И, стерев с красного лба испарину, глотнув воздуха, опять полез в нору.
Тут-то и увидел Устин этот холодный, с прозеленью, отчаянный блеск волчьих глаз. Волчица, приготовившаяся к прыжку, лежала меж камней на верху небольшого утеса, под которым была волчья нора.
Как он еще успел вскинуть ружье. Картечины прошили зверя на лету (чего-чего, а стрелять Устин научился хорошо). Однако прыжок был так силен и так точно рассчитан, что волчица, уже мертвая, ударившись Устину в грудь, опрокинула его в заросли жимолости...
— Ага, вернулась... — еще раз сказал Устин. — Я так и знал...
Больше он не решался бередить Наталье душу, оставил ее в покое.
Устин поглядел вокруг. Они ехали все той же белой, бесконечной степью, подернутой синеватой дымкой.
Пистимея сидела сбоку, завернутая в тулуп, как большая деревянная кукла. Устин подумал, что она в самом деле замерзла, что толкни ее — она вывалится из саней да так и останется неподвижно лежать на снегу.
Он усмехнулся. Ведь не сам, не сам отступился он тогда от Наташки и не сам, оказывается, решился пригибать ее к себе. Вот ведь память, вроде все помнится ясно, все стоит перед глазами, будто происходило всего лишь вчера. А на самом деле многое-многое уже забылось. Ведь и здесь, выходит, покорился он жене. Как было дело? Да он, Устин, начал было поглядывать на Наташку, она стала остерегаться его. Когда бы он еще решился с ней поговорить, да Пистимея, когда однажды ехали с поля, спросила ядовито: