— Давай, Устинушка... Встать-то сможешь? Варька, помоги отцу! Господи, перепугалась-то я! Чуть не босиком к Захару кинулась, — говорила Пистимея, натягивая толстую шерстяную кофту.
Устин поднялся, сел, свесив ноги с кровати.
— Зачем это... к Захару? — спросил он тихо.
— За лошадьми. В больницу ведь тебя надо, в Озерки. Шутка ли — из ума вышел, припадок заколотил...
— Из ума? — переспросил Устин. — Припадок?
— Варька, переобувай отца-то! Два тулупа достань... Ага, припадок. Захар поводил глазищами недоверчиво, а ничего, дал... «Поди, говорит, к Курганову, скажи, я велел...»
— Курганов и сам бы... без председателя...
— Мало ли что! — строго произнесла Пистимея. — Варька, какие ты портянки ему вертишь?! Суконные давай.
И тут только Устин заметил, что дочь, присев на корточки, оборачивает ему ноги портянками. Он поглядел на ее густые волосы, рассыпанные по небольшим смуглым плечам, и равнодушно подумал: «А черт с вами. Хоть в больницу, хоть к дьяволу на рога».
Устин молча позволил себя одеть, молча и покорно вышел на улицу вслед за женой. Фрол Курганов, смятый, невыспавшийся, глянул на него:
— Ну, так как же? Если лошадь в оглобли не идет, ее по морде, что ли, хлещут?
Голос Курганова был мягок и ровен. Но все равно Морозов уловил в нем невеселую, горькую насмешку.
— Это... к чему ты?! — Но тут же забыл про свой вопрос, бухнулся в сани.
Рассвет застал их уже за деревней. Холодный густой мрак нехотя рассеивался на горизонте. Потом оттуда, где образовалось светлое пятно, подул ветер и начал разгонять темноту по всему небу, прижимать ее все ниже и ниже к земле. Небо посветлело быстро, а земля все еще была во мраке. Темнота цеплялась за каждый сугроб, за каждый куст, и выдуть ее оттуда было, оказывается, не так уж просто.
Пистимея, завернутая в тулуп, сидела прямо, как кол, прижав вожжи локтем. Лошадь шла крупной, привычной и уверенной рысью, замедляла бег на неудобных поворотах и раскатах, а потом снова без напоминаний переходила на рысь.
Мороз немного сдал, и Устин отвернул воротник. Но едва отвернул, холод начал жечь шею, и щеки, и даже лоб, точно лицо облепили комары. Устин снова поднял воротник и принялся дышать в кислую овчину.
— Ты куда это везешь меня, а? — спросил он.
— В больницу. Куда же еще?
— Смеешься еще, стерва! — закричал Устин, приподнимаясь, — Какой я, к черту, больной?
Пистимея обернулась живо, как молодая, глянула на него ласково:
— Да чего ты, Устинушка, право... Сядь уж, родимый, успокойся.
И он сел. Он сел и пробормотал зачем-то:
— А пальцы у тебя все равно холодные.
— Так стужа вон какая! Не шутки, — ответила Пистимея.
Но Устин ее уже не слышал. Он сидел и размышлял: что он сейчас сделал — успокоился или... покорился? Успокоился или покорился? И когда он, собственно, начал покоряться ей? Если верно, что не Демид, а следовательно, и не Филька Меньшиков верховодили в те далекие годы, значит, он вместе со всеми покорялся ей всегда, с того самого дня, как впервые увидел. И даже, выходит, раньше — когда носился с Филькиной бандой по Заволжью. Затем, покоряясь ей, стал ее мужем... Стал ее мужем?! Нет уж, тут... она покорилась, вынуждена была покориться... А потом-то, оказывается, опять он. Ведь по ее воле ловил он по деревням комиссаров да сельсоветчиков. Ну, положим, тут ее воля не шла вразрез с его желаниями.
Потом приехали в Зеленый Дол — тоже по ее совету. И, помня «инструкции» Демида — а его ли?! — загребать всех, кого можно, под свою лапу, вспоминая его слова, что убивать по-всякому можно, начал осторожно убивать и загребать. Начал сам, как ему всегда казалось. А ведь не сам! Вернее, не только сам! Пистимея всегда осторожно подталкивала его, как говорил Демид, «лапу», чтобы она загребала того или иного без осечки, чтобы придавила накрепко. Чего греха таить, Пистимея скорее и лучше, чем он, разобралась в здешних людях, быстрее осмотрелась и приспособилась. И как-то, зимним вечером, придя с работы, сообщила вдруг, что Андрон Овчинников трус, а Антип Никулин «вообще глупый дурак».
— Ну и что? — спросил Устин.
— Да так... Надо ведь знать, с кем живешь, — ответила Пистимея, простодушно глядя на него голубыми глазами.
Прошла зима, наступила весна.
В середине апреля произошел случай с мукой, которую Андрон Овчинников чуть не утопил с пьяных глаз в Светлихе. Случай подвернулся вовремя, потому что он, Устин, давненько подумывал, как, чем бы это вызвать к себе расположение председателя колхоза. Ведь Большаков все косился на него, все приглядывался. Не раздумывая, Устин кинулся вытаскивать сани с мукой...
А в раннее погожее майское утро, когда, встречая восход, оголтело кричали скворцы над деревней, Пистимея, собираясь в амбар, где вместе с другими женщинами и мужиками готовила семена к посеву, вздохнула:
— Гдей-то Демидка пропащий наш? Надавал советов, да провалился, как сквозь землю.
— Объявится, — сказал Устин.
Пистимея помедлила и промолвила раздраженно:
— Объявится, конечно, и спрос учинит, сатана пучеглазая. Сам-то хвост до боли поджал, а тут... Попробуй тут подступись с какого боку к Захарке!
Устин тогда промолчал. Он только с благодарностью и теплотой потрепал жену по плечу: вот именно, мол, все ты у меня понимаешь!
Пистимея смутилась, побежала вон из избы, но на полпути оглянулась:
— Как Овчинников-то Андрон, ничего?
— А что ему?
— Так мало ли... Боязливому Фоме все кнут на уме. Все ж таки чуть не потопил тогда сани с мукой на Светлихе. А про вредительство вон и в газетах пишут.
— М-м! — только и промычал Устин.
Сейчас ему, Устану, ясно, что Пистимея поднимала его «лапу» над Андроном очень грубо, почти открыто намекнула, что нужно делать. Но тогда он этого не заметил. У него мелькнула лишь догадка, что случай с мукой в самом деле можно будет использовать, припугнуть Андрона и зажать в кулак. И тут же испугался, как бы Пистимея не подумала еще, что догадка эта возникла у него с ее слов, и проговорил хмуро:
— Ладно, иди, иди. И так запоздала...
«Заботился я тогда... о своей мужской гордости, что ли?» — усмехнулся Устин в кислый и мокрый от дыхания воротник тулупа.
Как бы там ни было, а Овчинникова придавил быстро и крепко. Сам, дурак, попросил: «Да вдень ты их мне, удила проклятые...» Что ж, он вдел.
Андрон, который, видимо, и родился с кнутом в руках, захныкал как-то вскоре после пахоты:
— Теперь уж, однако, ссадит меня вскорости Захар с возчиков... А что за жизнь без профессии! Для меня вся радость, когда дорогой пахнет, а кустики, кочки, растительность, словом, всякая назад плывет, уплывает. А, Устин?