Если б я знала, думала Ирина уходя, если бы понять.
Кто-то тронул за плечо.
— На супец вот, возьмите ребятам на супец, — торговка воткнула ей в руки луковицу с морковкой, кивнула и пошла не оглядываясь.
Одно солнце и один воздух, чтоб дышать, и люди под солнцем такие же разные, как побеги, выглянувшие из земли: из одного рождается цветок, из другого колючки.
И на форштадте то же самое, где все — соседи.
Кто-то поджег сарай. А нашелся ли другой? И если нашелся, то зачем — протянуть руку задыхающемуся от дыма мальчугану или подсказать — то ли немцам, то ли своим, — куда он побежал? Неведомо; только с тех пор, когда вспоминала Басю, видела худенького рыжеватого мальчика, похожего лицом на сестру, выпрыгивающего из горящего сарая прямо в реку. Видела так четко, словно была свидетельницей этого.
Одна соседка передала ей от Коли улыбку, другая позаботилась, чтобы он больше никогда не улыбался.
Поразительно, от каких мелочей зависит жизнь и смерть человека: живи они на другой улице, в другом доме… может, нашлась бы спасительница — нашлись ведь для брата! — А может, наоборот: обнаружилась бы другая гражданка. Цыганке их судьба была видна как на ладони — с нее и прочла.
Только Пава так и не знала своего счастья.
Даже теперь, оставшись одна, она не могла себе в этом признаться. Строго говоря, она осталась жить не одна: в доме места достаточно, поэтому Нинка с семьей как жила здесь, так и не собиралась ничего менять. Конечно, хотелось бы отдельно, но ситуация с квартирами в 60-х годах едва ли была проще, чем в послевоенное время: квартир не было, и все тут. А уж когда отец ушел, нечего было и думать об отдельной квартире: мало ли что. Да, Митюшка почти взрослый, да только парень есть парень, а мать уже сдавала.
Вдруг — именно вдруг, без всякой видимой причины — начали опухать ноги. Стало трудно сгибаться, а еще труднее выпрямляться, что осложнило и вскоре сделало невозможной работу в саду. Сначала ноги, затем руки и лицо. Всегда узкоглазое, татарское, теперь оно заплывало изнутри неведомо откуда взявшейся водой и приобретало невозмутимую безмятежность Будды, что никак не вязалось с Павиным настроением. Перепуганная дочка сделала то, что давно пора было сделать: бросилась к Тоне, и Федор Федорович привел в действие медицинские связи, как тому ни противилась виновница суеты. Правда, к тому времени Пава утомилась от обшарпанных стен районной поликлиники, долгих очередей, а главное, была уязвлена репликой докторши: «Любят старики болеть», обращенной не к ней, конечно, а к медсестре; но Пава услышала и забыть не могла.
Старики?.. Это она — старуха?!
В ожидании «консультации по блату» топала, тяжело переваливаясь, по дому. Митя учится, Нинка с зятем на работе, внуки в школе. Она проводит пухлой, как батон, рукой по гладкому подоконнику, низкому и широкому. Дети любили на нем сидеть, а выпрыгивали прямо в сад. Кое-где поскрипывают половицы, но чинить некому, как некого пиявить за этот скрип. На стенке висит их свадебная фотография. Мишка — копия отца, а второго сына в школе прозвали Мамаем, так он похож на нее. Убрать; что и сделала незамедлительно, насколько больные ноги позволяют. Фотографию убрать легко; а остальное? Черные, помойные слова рикошетом отскакивают от стен, — в стенах нет чувства вины, которым был до краев полон воздвигнувший эти стены. Слова отскакивают и множатся: Пава ругает не только мужа, но и «эту курву» Дашу, хоть имени не называет.
Муж давно перестал быть мужем и ушел, но… он остался. Не важно, что вещей его нет: он остался в самом доме — в стенах, подоконниках и дверных ручках, любовно выточенных им из дерева и отполированных его руками; остался в скрипящих — будь они прокляты! — половицах; остался, словно дом не хотел отпустить его.
Феденькин доктор внимательно осмотрел отеки, но ничего внятного не сказал. Федор Федорович продолжал хлопотать, и Паву положили в больницу, где были другие доктора. Каждому было сообщено, какой кобель у нее муж и как она его выгнала. Не скажешь ведь, что сам ушел. Ее опухшее тело врачи называли по-разному: одни водянкой, другие обидными словами «слоновья болезнь», от которой нет еще лекарств, и она осталась жить в родном и привычном доме, где не было больше ни одной Мотиной вещи и все, решительно все напоминало о нем.
Мотя знал о болезни, знала и Даша, и лицо у нее стало еще более виноватым, словно это она причина диковинного недуга.
Нет, Пава не была одинока: дочка, младший сын, внуки, да старшие бывали наездами; но жизнь изменилась — и она не могла не признаться в этом — не из-за болезни, а из-за… Моти. Ему было хорошо, и это отравляло жизнь намного сильнее, чем опухшие, колонноподобные ноги. Смириться с тем, что ему хорошо, она не могла и не хотела, поэтому Ира и Тоня перестали у нее бывать.
Между тем стала прихварывать Даша, но к врачу — ни к участковому, ни к «блатному» — не торопилась: обойдется. Мужу ничего не говорила — знала, что ему хватает забот, да и ей тоже хватало: дочка оканчивает школу, экзамен за экзаменом, всё на нервах. Потом Мотя затеял ремонт, чтобы, как он выразился, квартира была «как игрушка», и очень долго и увлеченно возился с будущей игрушкой, пока не достиг желаемого эффекта. Добыл на мебельной фабрике, где работал, деревянные обрезки и построил для Даши настоящее, а не игрушечное, кухонное царство, так что она только руками всплеснула.
Ирина не любила ходить в гости, однако не могла отказать брату, пришла. Вместе с Тоней любовались обновленной квартирой, а Даша радостно улыбалась и повторяла: «Кушайте, вы же ничего не едите»; сама не ела ничего, но это вполне извинительно для хлопочущей хозяйки.
К врачу сходить все же пришлось: на работе был профосмотр, и Даше дали направление проверить желудок и печень. Очередь к участковому была длинной и приготовилась стоять — вернее, сидеть — насмерть. Даша махнула рукой и пошла к дежурному врачу. Румяный паренек в белом халате опасливо потрогал ей живот тонкими школьными пальцами и посоветовал пить минеральную воду. Натощак, добавил строгим голосом, и через пару месяцев обратитесь к своему врачу.
Даша «обратилась» через два года, потому что не обратиться было уже нельзя, а спустя три месяца Даши не стало. Она умерла так тихо и незаметно, словно на работу ушла. Смерть стерла извиняющееся, виноватое выражение с лица: оно стало тихим и спокойным.
Мотя наклонился и трижды поцеловал ту, что подарила ему десять лет любви, тепла и покоя.
И остался жить, ошеломленный утратой. Он был уже на пенсии и совершенно не знал, что делать одному с тем временем, которое поджидало его каждое утро в пустой и нарядной, как игрушка, квартире. Дашина дочка давно вышла замуж, переехала в другой район и не очень интересовалась отчимом. К счастью, Тоня жила поблизости, а если бы и далеко? Он приходил, сидел за столом, но в трапезе участвовал редко; просто проводил время и по большей части молчал, оживляясь только, если нужно было что-то починить в доме.
В том же году умерла Пава от своей странной болезни, умерла, словно растоптанная ногами неведомого слона.