Я чувствовал себя как школьник, на уроке физике рассказывающий Эйнштейну о своем открытии замечательных свойств маятника. И тем не менее одно из утверждений Сен-Сира заставило меня согласиться с ним.
— Да, я почувствовал, что в фильмах Касла есть что-то еще, нечто более глубокое, происходящее… под трюками.
— Конечно же. Невральная диалектика. — Он вставил сию фразу в разговор, словно это была лакмусовая бумажка.
— О да, — сказал я, понятия не имея, что он имеет в виду.
Сен-Сир, видимо, заметил, что я блефую. Он издевательски улыбнулся и стал говорить еще непонятнее.
Дальше я с ним в тот вечер не продвинулся. Мои вопросы он парировал или игнорировал. Не найдется ли у него для меня еще времени, спросил я. У меня к нему столько вопросов. Возможно, на следующий вечер он снова будет в кафе — таков был единственный ответ. Он поднялся, чтобы уйти, а девушка решила остаться. Брови у Сен-Сира неодобрительно поднялись, потом он пожал плечами и ушел с тремя студентами. Счет остался на столике — платить мне. Сен-Сир со своими студентами меньше чем за два часа выпили девять порций очень дорогого коньяка и пять чашек кофе.
Раны мои кровоточили, и я сидел, размышляя, можно ж как-то ликвидировать последствия этой неудачной встречи. В голову ничего не приходило. Правда, с другой стороны со мной осталась хорошенькая француженка. Зачем?
— Хотите еще коньяку? — спросил я.
— Расскажите мне об Оливуде, — сказала она.
Ее звали Жанет, и она оказалась моложе, чем можно было предположить по ее манерам, — семнадцать с небольшим. Талантливое дитя — уже поступила в Сорбонну, специализируется на кино и ходит в любимых ученицах Сен-Сира. Она являла собой очаровательную смесь искушенности и наивности: умненькая не по годам и в то же время совсем девчонка. Она принадлежала к той категории французских киномамонов, которые поддались модному тогда увлечению американскими фильмами тридцатых и сороковых годов — предмет, который, по ее мнению, она могла адекватно обсуждать только на ломаном английском киношном просторечии. С этим увлечением у нее материализовался несуществующий образ «Оливуда» — города роскоши и любви, которого не существовало даже в дни процветания больших студий.
Поначалу я легкомысленно пытался разубедить ее, объяснить, что это всего лишь смешное заблуждение.
— Голливуд давно уже не такой, — сообщил я ей, — Да и не был таким никогда, — Услышав это, она насупилась, совсем как маленькая девочка, у которой отобрали любимую игрушку. Я сразу же понял, что с моей стороны такой поступок — глупость. Что я делаю, черт меня побери?! Если ей хочется верить или делать вид, что этот город мишурного блеска все еще существует и сверкает, с какой стати я должен лишать ее иллюзий? Ведь в конечном счете ее интерес ко мне вызван именно Оливудом. А потому я стал потчевать ее всеми анекдотами о кинозвездах, которые смог вспомнить или выдумать. Я удивился тому, как много их скопилось в закоулках моей памяти. Благодаря моей дружбе с Джефом Рубеном, который был настоящей энциклопедией историй о звездах, я, казалось, был очень неплохо подготовлен к такого рода игре. Уолт Дисней… Богарт… Гарбо, братья Маркс… этот вечер стал вечером кинобаек, поднятых на высоту утонченного разговора в том смысле, что мы оба делали вид, будто гораздо выше той грязи, в которой вывалялись. Это доставляло удовольствие Жанет, хотя, как я скоро увидел, ее очарованность была своего рода потрясающей игрой на публику. По какой-то странной извращенной логике она считала этот придуманный киномир (которым разрешалось восхищаться) отражением всего американского и капиталистического, что должен презирать французский интеллектуал. Это была мошенническая, махинаторская, глупая, безвкусная, пошлая, дешевая, вульгарная, мещанская и тем не менее до дерзости подлинная народная культура. У Сен-Сира она научилась смотреть на всю эту уйму противоречий как на диалектически обоснованную. От меня такая логика ускользала, но вечер постепенно переходил в глубоко утешительный маленький флирт.
Ближе к полуночи она спросила, не хочу ли я проводить ее до дома и посмотреть там собрание старых киноплакатов. Все лучше и лучше. Два часа спустя мы были в ее кровати и в посткоитальной истоме сплетничали о Геди Ламарр, Эрроле Флинне и Кларке Гейбле
{237}. Верно ли что Геди была лесбиянкой, в самом ли деле Флинн был нацистом и неужели у Кларка и правда вставная челюсть? В процессе этой уютной легкой болтовни она обронила слова «невральная диалектика».
— А что это вообще-то значит? — сразу же спросил я, хотя и сделал вид, будто задаю этот вопрос походя.
— Ну, знаешь, это… как бы это сказать? Мигание, флик.
— Флик?
— Ну, как свет мигает. Загорится — погаснет, загорится — погаснет. У вас это называется флик. Les flicks. Ну, как в кино.
Ничего не ясно. Ее невнятный английский не способствовал пониманию. Я снова перешел на французский.
— Ну, а про зоетроп ты понимаешь?
— Ты имеешь в виду журнал Виктора?
— Нет-нет. Зоетроп, — Она покрутила пальцами, — Такая игрушка, которая делает картинки. Диксон, Рейно, Лепренс, Лефевр…
Да, я вспомнил эти имена. Или большинство из них. Эти люди были первопроходцами кинематографа, экспериментаторами на ниве живых картинок. Рейно был одним из изобретателей зоетропа, Диксон работал с Эдисоном, Лепренс — один из таинственных пионеров кино, о нем как-то говорил мне Шарки. Но что дальше?
— Ты ведь понимаешь, — продолжала она, — что все это инерция зрения. Без этого не было бы никакого кино.
Она, конечно же, была права. Именно инерция зрения по позволяет осуществлять тот оптический обман, который лежит в основе кино. Любой учебник по киноведению непременно рассказывает про эту особенность человеческого глаза, благодаря которой творцы кино могут привести в движение фотографии и таким образом вдохнуть в них жизнь. Справедливо утверждение, что без этого кино было бы невозможно. Но это все равно что сказать, мол, без звуковых волн невозможна музыка, а без цветовых пигментов — живопись. Какой смысл сводить искусство к элементарному чувственному восприятию? Откуда такой интерес к примитивным старым игрушкам вроде зоетропа, который рядом с современным проектором все равно что телега рядом с ракетой. Эти связи ускользали от меня.
— Когда Виктор говорит о невральной диалектике, он это и имеет в виду? — спросил я.
— Конечно. Свет против тени, конфликт исторических сил. Это и есть основа нейросемиологии.
Мы еще немного углубились в эту тему, но воды с каждым шагом становились все мутнее. В определенный момент на нашем пути я начал осознавать, что Жанет далеко не безупречно владеет предметом беседы. У нее была эта замечательная французская способность говорить категорическим тоном — так, словно речь шла об азбучных истинах. Но я чувствовал, что она повторяет заученные фразы, взятые из лекций или трудов Сен-Сира. Больше того, у нее было весьма смутное представление о том, как фильмы Касла соотносятся с теориями Сен-Сира. Тут все мои докучливые вопросы безответно повисали в воздухе, но наконец мы забросили кинематографическую метафизику и оставшуюся часть ночи провели в занятиях куда как менее изнурительных для ума.